Важная информация
Новости Отзывы О нас Контакты Как сделать заказ Доставка Оплата Где купить +7 (953) 167-00-28

Архив тэгов: Гиперион интернет-магазин восточной литературы,. У нас первые переводы, красивое оформление книг, качественная бумага.

Дадзай Осаму

Дадзай Осаму

Закатное солнце

1

Утром, когда мы завтракали в столовой, матушка, бесшумно проглотив ложку супа, вдруг слабо вскрикнула.
— Что, волосок? – спросила я, подумав, уж не попало ли что-нибудь в суп.— Нет. — Матушка, как ни в чем не бывало, легким порхающим движением руки отправила в рот еще одну ложку супа, потом, повернув голову, перевела взгляд на кухонное окно, за которым пышно цвела вишня, и не отрывая глаз от окна, снова легко вспорхнула рукой и влила в свой маленький ротик еще одну ложку супа. Говоря о порханьи руки, я ничуть не преувеличиваю, о матушкиных движениях иначе и не скажешь. Ее манеры за столом очень далеки от рекомендаций, которые даются на страницах модных женских журналов. Мой братец Наодзи как-то сказал мне, потягивая сакэ:— Титул еще не делает человека аристократом. У некоторых нет никакого титула, зато есть врожденное благородство, вот они-то и являются истинными аристократами, а других, взять хотя бы нас, не спасут никакие титулы, мы так и останемся париями. Вот, например, Ивасима (он имел в виду своего школьного друга, графа), он ведь еще вульгарнее, чем зазывалы из публичных домов Синдзюку, тебе не кажется? Недавно я был на свадьбе у старшего брата Сакураи (еще один школьный друг Наодзи, младший сын виконта), так эта скотина явилась в смокинге, ну, это еще ладно, дань приличиям, но послушала бы ты, как он произносил тост, меня чуть не вырвало от его высокопарно-витиеватых «покорнейше прошу», да «почту за честь»... Эта напыщенная манерность – дешевый блеф, далекий от истинного благородства. Видела вывески на Хонго — «Пансион высшего разряда»? Так вот, нашу пресловутую аристократию иначе, как «нищие высшего разряда» не назовешь. Истинный аристократ никогда бы не стал так кривляться, как этот Ивасима. Даже в нашей семье подлинным аристократом является, пожалуй, одна мама. Вот это настоящее. В ней есть нечто такое, чего нам никогда не достичь.
Это «нечто» проявлялось даже в том, как она ела. Мы с Наодзи, сидя за столом, обычно глядели себе в тарелку, зачерпывали суп краем ложки и подносили ее ко рту, держа все так же, боком, а матушка сидела с совершенно прямой спиной и высоко поднятой головой, даже не глядя в тарелку, она, легко касаясь пальцами левой руки кромки стола, зачерпывала суп краем ложки, после чего, легким и стремительным, каким-то ласточкиным (пожалуй это определение здесь уместнее всего) движением поднимала ложку ко рту, так что та составляла с ним прямой угол, и приблизив кончик ложки к приоткрытым губам, вливала суп в рот. Она бездумно глядела по сторонам, а ложка тем временем порхала, словно крылышки бабочки. Ела матушка совершенно беззвучно — ни одного чавкающего звука, ни даже случайного звяканья посуды, не говоря уже о том, что ни одной капельки супа не проливалось на стол. Может быть, ее манеры и не отвечали так называемым правилам хорошего тона, но было в них что-то чрезвычайно привлекательное и подлинное. К тому же, когда сидишь свободно и прямо и ешь с конца ложки, суп, как это ни удивительно, кажется куда вкуснее, чем когда, следуя этикету, смотришь к себе в тарелку и подносишь ложку ко рту боком. Однако, я ведь принадлежу к тем, кого Наодзи называет «нищими высшего разряда», поэтому не умею управляться с ложкой так легко и непринужденно, как это делает матушка, и мне не остается ничего другого, как смириться и, глядя в тарелку, есть суп самым скучным образом, в полном соответствии с правилами хорошего тона.
И это касается не только супа, манеры матушки за столом вообще крайне далеки от того, что считается приличным. Например, когда подают мясо, она, быстро орудуя ножом и вилкой, режет всю порцию на мелкие кусочки, затем откладывает нож, берет вилку в правую руку и начинает медленно есть, с явным удовольствием подцепляя вилкой один кусочек за другим. Или когда мы сражаемся с курицей, пытаясь, не производя лишнего шума, отделить мясо от костей, матушка, спокойно и как бы между прочим ухватившись пальцами за косточку, поднимает кусок ко рту, и, откусывая прямо от него, аккуратно обгладывает кости. Если бы так вел себя кто-нибудь другой, его бы сочли варваром, но когда то же самое делает матушка, ее движения поражают не только удивительной грациозностью, но и какой-то неуловимой эротичностью. Да, в подлинном всегда должна быть некоторая доля анормальности. Матушка могла совершенно непринужденно схватить рукой не только куриную ножку, но и кусочек ветчины или колбасы, которую обычно подавали перед обедом в виде закуски.— Знаешь, почему мусуби всегда такие вкусные? Потому, что их лепят руками, — говорила она.
Мне тоже иногда казалось, что есть руками гораздо вкуснее, но я ни разу не рискнула попробовать, опасаясь, что, если нищенка высшего разряда в моем лице станет неумело копировать матушкины жесты, она неизбежно разоблачит свою подлинную сущность и предстанет в глазах окружающих самой примитивной побирушкой.
Даже мой братец Наодзи считает матушку недостижимым идеалом, а я так просто прихожу в отчаяние от собственной неловкости, когда пытаюсь ей подражать. Однажды – была прекрасная лунная осенняя ночь – мы сидели вдвоем с матушкой в беседке у пруда во внутреннем дворике нашего дома на Нисикатамати и любовались луной, со смехом обсуждая, чем приданое лисицы отличалось от приданого мыши , как вдруг матушка поднялась и скрылась в зарослях окружавших беседку кустов хаги. Спустя некоторое время среди белых цветов показалось ее лицо, рядом с которым даже красота цветов как-то потускнела, тихонько посмеиваясь, она спросила:
— Кадзуко, угадай, что я сейчас делаю?
— Рвешь цветы?
Она засмеялась громче:
— Нет, я делаю пи-пи!
Я удивилась тому, что она и не подумала присесть, но всем сердцем ощутила ее удивительное обаяние, копировать которое было, увы, совершенно, бессмысленно.
Боюсь, что ухожу слишком далеко в сторону от сегодняшнего супа, но совсем недавно я где-то прочитала о том, что в эпоху короля Людовика знатные дамы совершенно спокойно справляли нужду в дворцовом саду или в уголке коридора, такая непринужденность показалась мне очаровательной, я еще подумала тогда, уж не является ли наша матушка последней из этих знатных дам?
Итак, утром матушка бесшумно втянув в себя ложку супа, вдруг слабо вскрикивает, когда же я спрашиваю, не попал ли ей волосок, отвечает, что нет.
— Наверное, я пересолила…
Сегодня утром я сварила суп из американского консервированного зеленого горошка, на днях полученного по карточкам. Я протерла его и сделала что-то вроде супа-пюре, а поскольку никогда не была уверена в своих кулинарных способностях, то продолжала волноваться и после того, как матушка сказала, что с супом все в порядке.
— Нет, очень вкусно, — серьезно сказала матушка, и доев суп, взяла рукой мусуби и принялась его есть.
У меня с самого детства по утрам не бывает аппетита, обычно я начинаю испытывать голод только после десяти часов, и тот день не был исключением: хотя суп мне и удалось одолеть, сам процесс поглощения пищи казался выполнением какой-то утомительной обязанности: положив себе на тарелку рисовый колобок мусуби, я воткнула в него палочки и принялась лениво расковыривать, потом подхватив палочками маленький кусочек, поднесла его ко рту под прямым углом точно так же, как матушка подносила ложку, когда ела суп, и, пропихивая в рот, как будто кормила птичку, стала вяло жевать, а матушка тем временем, уже закончила завтракать, легко поднялась и, встав спиной к освещенной утренним солнцем стене, некоторое время молча наблюдала за мной, потом сказала:— Это никуда не годится, Кадзуко. Завтрак надо есть с удовольствием, даже с большим, чем обед или ужин.— А вы, маменька, всегда завтракаете с удовольствием?— Ну, я-то ведь здорова.— Но я-то тоже не больна.
— Нет, нет, так нельзя, — и, печально улыбнувшись, матушка покачала головой.
Пять лет назад мне пришлось провести некоторое время в постели, якобы у меня что-то приключилось с легкими, но я-то знаю, что вся моя болезнь была просто капризом. А вот состояние матушки в последнее время действительно внушало тревогу и у меня постоянно болело за нее сердце. Однако она беспокоилась только обо мне.
- Ах! — вырвалось на этот раз у меня.
- Что такое? – теперь была матушкина очередь пугаться.
Мы переглянулись и в этот момент ощутили, что прекрасно понимаем друг друга, я засмеялась, а матушка ответила мне ласковой улыбкой.
Когда я вдруг подумаю о чем-то неприятном, у меня из груди всегда вырывается то ли вздох, то ли короткий стон. Так случилось со мной и теперь, когда мне внезапно с необыкновенной, мучительной яркостью вспомнились события шестилетней давности, связанные с моим разводом. Но почему вскрикнула матушка? Ведь в ее прошлом не было ничего столь же постыдного? Или все же было?— Маменька, вы тогда о чем-нибудь вспомнили? Интересно, о чем именно?
— Забыла.
— Это связано со мной?
— Нет.
— С Наодзи?
— Ну… — протянула она и, слегка наклонив голову набок, добавила: Может быть…
Наодзи забрали в армию прямо из университета и отправили куда-то на юг, писем от него не было, даже после окончания войны мы ничего о нем не узнали, он числился пропавшим без вести, и матушка смирилась с тем, что никогда больше его не увидит, во всяком случае она часто говорила мне об этом, но я была далека от подобного смирения, напротив во мне жила твердая уверенность, что мы обязательно увидим его снова.
— Вроде бы я давно привыкла к мысли, что Наодзи уже нет, но вот попробовала твоего вкусного супа, и сразу же опять все вспомнилось. Ах, это невыносимо! Мне следовало быть терпимее по отношению к нему.
С того времени, как Наодзи поступил в лицей, он просто помешался на литературе, начал вести совершенно аморальный образ жизни, вы и вообразить не можете, сколько забот он доставлял матушке! И тем не менее, она вспомнила о нем сегодня, когда ела суп, и издала этот короткий, больше похожий на стон возглас. Я наконец протолкнула в рот рис, и мои глаза увлажнились.
— Не стоит волноваться, с Наодзи наверняка все в порядке. Таким негодяям никогда ничего не делается. Умирают обычно люди тихие, красивые, добрые. А Наодзи… Да его хоть палкой бей, ему все нипочем.
Матушка усмехнулась:
— Ну тогда безвременная кончина грозит в первую очередь тебе, — сказала она, поддразнивая.
— Это еще почему? Такой дряни и уродине, как я, скорее всего удастся дотянуть до восьмидесяти.
— Вот как? Ну, а я? Мне что же придется жить до девяноста?
— Да, — сказала было я, но тут же осеклась. Негодяи живут долго. А красивые люди умирают рано. Матушка красива. Но я же не хочу, чтобы она умирала! Что-то я совсем запуталась.
— Это нечестно! — заявила я, губы у меня затряслись, и слезы покатились по щекам.

Рассказать вам, что ли, про змею? Несколько дней тому назад, под вечер соседские ребятишки нашли в бамбуковых зарослях у изгороди десяток змеиных яиц.
— Это гадючьи яйца, — уверяли они.
Сообразив, что если в бамбуке народится десяток гадюк, то вряд ли нам удастся спокойно разгуливать по саду, я предложила:
— Давайте их сожжем.
Ребятишки радостно запрыгали и побежали за мной.
Отойдя к бамбуковым зарослям, я собрала в кучку листья и хворост, подожгла их и по одному стала бросать яйца в костер. Они никак не загорались. Дети притащили еще листьев и валежника, положили их сверху, пламя взметнулось вверх, но яйца все равно не желали гореть.
Девочка из крестьянского дома, расположенного чуть ниже нашего, подошла к изгороди и улыбаясь, спросила:
— Что это вы делаете, барышня?
— Пытаюсь сжечь гадючьи яйца. Будет ужасно, если из них вылупятся гадюки.
— А какие яйца, большие?
— Похожи на перепелиные, такие ярко-белые.
— Ну, тогда это не гадючьи, а обычных безвредных змей. Сырые яйца не так-то легко сжечь.
И девочка, весело смеясь, убежала.
Костер горел уже около получаса, но яйца никак не сгорали, поэтому я велела детям вытащить их из огня и закопать под сливой, сама же собрала камешки и горкой положила их на могилку.— Теперь давайте все помолимся, — с этими словами я опустилась на колени и сложила ладони перед грудью, дети, послушно устроившись у меня за спиной, тоже молитвенно сложили руки. Потом, расставшись с детьми, я стала медленно подниматься по каменной лестнице, и, дойдя до самого верха, увидела стоящую под глицинией матушку.
— Как жестоко вы поступили! – сказала она.
— Я думала, это яйца гадюки, а оказалось, обычной змеи. Но мы их похоронили, как положено, так что ничего страшного. – ответила я с самым беззаботным видом, а сама подумала: «Как нехорошо, что матушка все видела».
Матушку ни в коем случае нельзя назвать суеверной, но с того дня, как десять лет назад в нашем доме на Нисикатамати скончался отец, она испытывает смертельный страх перед змеями. Буквально за минуту до того, как отец испустил последний вздох, матушка заметила возле его изголовья какой-то тонкий черный шнурок, недолго думая, она потянулась, чтобы взять его, но шнурок оказался змеей. Змея выскользнула из комнаты в коридор и скрылась, будто ее не бывало, видели ее только двое – сама матушка и наш дядюшка Вада, но они лишь молча переглянулись, не желая поднимать шум в комнате умирающего. Потому-то мы, хотя и были тут же рядом, ничего не знали.
Зато я прекрасно знаю, ибо видела это собственными глазами, что вечером того дня, когда скончался отец, деревья, растущие на берегах пруда, все до одного, были увиты змеями. Сейчас мне уже двадцать девять, а отец ушел в мир иной десять лет назад, значит мне было тогда девятнадцать. То есть я была уже вполне взрослой, и не могла ошибиться, я никогда не забуду тот вечер, и даже сейчас, через десять лет, помню все совершенно отчетливо. Я помню, как спустилась к пруду, чтобы нарезать цветов для поминальной службы, как, остановившись на берегу у кустов азалии, вдруг увидела маленькую змейку, свисающую с кончика ветки. Удивившись, я повернулась к кусту керрии, решив срезать ветку с него, но на нем тоже были змеи. Растущая рядом магнолия, клен, ракитник, глициния, вишня, все, все до одного деревья и кусты оказались обвитыми змеями. Однако, я не особенно и испугалась. Мне просто подумалось, что змеи вместе со мной скорбят о кончине отца, вот и выползли из своих норок, чтобы помолиться за упокой его души. Я потихоньку рассказала матушке об увиденном в саду, она спокойно выслушала меня , слегка склонив голову набок и словно размышляя о чем-то своем, но так ничего и не сказала.
Однако, после тех двух случаев со змеями матушка сделалась змеененавистницей. Она не столько ненавидела змей, сколько испытывала по отношению к ним нечто вроде благоговейного трепета, страха, даже ужаса.
Поэтому мне было очень неприятно, что матушка увидела, как мы жгли змеиные яйца, она наверняка сочла это дурным предзнаменованием. Постепенно мне и самой стало казаться, что я совершила нечто ужасное, я просто сходила с ума от тревоги, мне казалось, я навлекла на матушку проклятие, прошел день, другой, а я все не могла успокоиться, и надо же мне было сегодня утром в столовой сболтнуть эту глупость насчет того, что красивые люди рано умирают, к тому же я не нашла ничего лучше, как разреветься вместо того, чтобы постараться загладить неловкость. Убирая со стола после завтрака, я чувствовала себя просто ужасно, мне казалось будто ко мне в грудь заползла маленькая отвратительная змейка, которая пожирает матушкину жизнь.
И в тот же день я видела в саду змею. Погода была тихая и теплая, поэтому закончив с мытьем посуды, я решила вытащить на лужайку в саду плетеное кресло и устроиться там с вязаньем, но, когда я спустилась в сад, то у камня, окруженного низкорослым бамбуком, тут же заметила змею. Какая мерзость! Только эта мысль и мелькнула у меня в голове и, не дав себе труда подумать как следует, я вернулась с креслом на веранду и устроилась там. К вечеру я снова спустилась в сад, чтобы взять из книжного шкафа, находившегося в углу молельни, альбом Мэри Лорэнсин, и увидела ползущую по лужайке змею. Эта была та же змея, что и утром. Тонкая и очень изящная. «Должно быть самка» — почему-то решила я. Змея спокойно пересекла лужайку, затем, остановившись у кустов шиповника, подняла головку и высунула трепещущее, словно узкий язычок пламени жало. Казалось, она озирается вокруг, но спустя некоторое время, ее головка уныло поникла и она свернулась кольцом. «Какая красавица!» — поразилась я и пошла за альбомом в молельню. Возвращаясь оттуда, я украдкой бросила взгляд на то место, где видела змею, но ее уже не было.
Под вечер, когда мы с матушкой пили чай в китайской гостиной, я посмотрела на сад и вдруг увидела, что на третью ступеньку каменной лестницы медленно выползает все та же змея.
Матушка тоже заметила ее.
— Неужели это были… – с этими словами, она вскочила, бросилась ко мне, и вцепившись в мою руку, замерла, скованная ужасом.
— Ее яица? — договорила я за нее, поняв, что она имела в виду.
— Да, да, — прошептала она внезапно осипшим голосом.
Держась за руки, затаив дыхание, мы молча смотрели на змею. Некоторое время она лежала на камне, потом неуверенно двинулась вперед, с явным трудом пересекла лестницу и скрылась в ирисах.
— Она с утра рыщет по саду, — прошептала я, а матушка, вздохнув, бессильно опустилась на стул.
— Еще бы, она ведь ищет яйца, бедняжка. — упавшим голосом сказала она.
Не найдя, что сказать, я только истерически засмеялась.
Матушка стояла, освещенная лучами вечернего солнца, ее глаза сверкали каким-то иссиня-черным блеском, лицо, чуть порозовевшее от гнева, было так прекрасно, что я с трудом удержалась, чтобы не броситься к ней на грудь. Мне вдруг показалось, что матушка чем-то похожа на ту несчастную змейку. И у меня возникло странное, необъяснимое предчувствие, что когда-нибудь поселившаяся недавно в моей душе страшная отвратительная гадюка уничтожит эту невыразимо прекрасную, и такую печальную змейку-мать. Положив руку на нежное, точеное плечо матушки, я скорчилась от внезапно пронзившей меня мучительной боли.

Мы уехали из Токио, бросив свой дом на Нисикатамати, и поселились в Идзу в этом небольшом, похожим на китайский домике в горах в начале декабря того года, когда Япония объявила о своей безоговорочной капитуляции. После того, как скончался отец, финансами семьи ведал наш дядя Вада, младший брат матушки, теперь он был ее единственным кровным родственником. Когда закончилась война и все так изменилось, дядя объявил матушке, что мы не можем больше жить так, как жили всегда, что мы должны продать дом, рассчитать слуг и купить небольшой уютный домик в провинции, где мы – мама и я – смогли бы жить, ни в чем не нуждаясь. Матушка в денежных делах разбиралась хуже ребенка, поэтому в ответ она только попросила дядю Вада позаботиться о нас.
В конце ноября от дяди пришло срочное письмо с сообщением, что по железной дороге «Суруга – Идзу» продается вилла виконта Кавата. Дом находится на возвышенности, из окон открывается прекрасный вид, рядом имеется около ста цубо пахотной земли. По мнению дядюшки, нам там наверняка понравится: этот район славится красотой цветущих слив, зимой там тепло, летом прохладно. В заключение, он предлагал матушке завтра прийти в его контору на Гиндзе, поскольку ее присутствие было необходимо для переговоров с противной стороной.
— Вы пойдете, маменька? – спросила я.
— Но ведь я сама просила его, — ответила она, улыбаясь своей невыразимо печальной улыбкой.
На следующий день после обеда матушка вышла из дома в сопровождении Мацуяма-сан, нашего бывшего шофера, он же привез ее обратно. Было уже около восьми вечера, когда она вернулась. Войдя в мою комнату, она бессильно рухнула на стул, ухватившись за край стола.
— Ну вот, все и решено. - Кратко сказала она.
— Что решено?
— Все.
— То есть? – удивленно переспросила я. — Ведь мы даже не знаем, что там за дом…
Опершись локтем о стол, Матушка, приложила ладонь ко лбу и коротко вздохнула.
— Но ведь дядя Вада сказал, что там очень хорошо. Ах, если бы можно было вот сейчас закрыть глаза, а открыть их уже в том доме… – С этими словами она подняла голову и слабо улыбнулась мне. Ее осунувшееся лицо было прекрасно.
— Что ж, — согласилась я, покоренная ее верой в дядю Вада, — тогда и я закрою глаза…
Мы обе расхохотались, но уже в следующий миг нами овладела гнетущая тяжелая тоска.
Потом к нам в дом ежедневно приходили наемные слуги и паковали вещи. Иногда заходил и дядя Вада, улаживая разные, связанные с переездом дела, и наблюдая за тем, чтобы все вещи, ставшие нам теперь ненужными, были распроданы. Мы с моей горничной О-Кими хлопотали, разбирая и укладывая одежду, сжигая всякий хлам в углу сада, а матушка, не помогая нам и не давая никаких указаний, целыми днями бессмысленно копошилась у себя в комнате.
- Что с вами? Вам расхотелось ехать в Идзу? – Собравшись с духом, спросила я ее. Может быть, мой вопрос прозвучал резковато.
- Нет, — только и ответила она, и вид у нее при этом был совершенно отсутствующий.
Прошло десять дней, и со сборами было покончено. Под вечер, когда мы с О-Кими жгли в углу сада всякий бумажный мусор и солому, матушка вышла из своей комнаты и с веранды молча смотрела на наш костер. Дул холодный и какой-то пепельно-серый западный ветер, по земле стлался дым от костра. Случайно взглянув на матушку, я вдруг испугалась – до сих пор я никогда не видела у нее такого мертвенно бледного лица.
- Маменька, что с вами, вы нездоровы? – Закричала я, но она только слабо улыбнулась:
- Да нет, ничего, – и тихонько ушла к себе.
Наши постельные принадлежности были уже упакованы, поэтому в ту ночь О-Кими устроилась на диване в европейской комнате на втором этаже, а мы с матушкой легли в ее комнате, постелив на пол позаимствованный у соседей футон.
- Я еду в Идзу только потому, что у меня есть ты. Только поэтому. Только ради тебя, — неожиданно сказала матушка таким старчески-блеклым и слабым голосом, что я испуганно вздрогнула.
- А если бы меня не было? — невольно спросила я, пораженная в самое сердце.
Матушка вдруг заплакала:
- Тогда я бы предпочла умереть. Я хотела бы умереть в том же доме, где умер твой отец. – прерывающимся голосом сказала она и зарыдала.
До сих пор матушка никогда не говорила со мной таким слабым голосом, и я ни разу не видела ее рыдающей столь безудержно. Она никогда не позволяла себе ни малейшего малодушия: ни когда умер отец, ни когда я выходила замуж, ни когда я вернулась к ней с младенцем в утробе, ни даже тогда, когда этот младенец, едва успев родиться, скончался в больнице, а я, заболев, надолго слегла, ни тогда, когда Наодзи совсем сбился с пути. После смерти отца прошло уже десять лет, и все это время матушка была точно так же беззаботна и ласкова, как при его жизни. Наверное, поэтому и мы выросли такими избалованными, изнеженными. И вот у матушки не осталось ничего. Все деньги, которые у нее были, она потратила на нас – на меня и на Наодзи, потратила, не раздумывая и ни в чем нас не ограничивая. В результате она лишилась дома, в котором прожила много лет, и вынуждена была переехать в Идзу, где ей предстояло влачить жалкое существование в каком-то убогом сельском жилище вдвоем со мной. Если бы матушка была более жесткой и расчетливой, если бы она не потакала нам во всем, если бы украдкой от нас исхитрилась бы сохранить и приумножить ту часть наследства, которая принадлежала только ей, у нее не возникло бы теперь мысли о смерти, перемены, происшедшие в окружающем нас мире, ее бы никак не затронули. Впервые в жизни я задумалась о том, в какой страшный, жуткий, безнадежный ад превращается твое существование, когда у тебя нет денег, невыносимая тоска сжала мне грудь, мне захотелось плакать, но слез не было, возможно, именно в тот миг я и поняла, почему человеческую жизнь обычно называют суровым испытанием, я лежала, уставившись в потолок, мне казалось, что мое тело окаменело и я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой.
На следующий день матушка, как и следовало ожидать, выглядела неважно, она перебирала что-то у себя в комнате, судя по всему, ей хотелось хоть как-то отдалить время отъезда. Но скоро появился дядя Вада и заявил, что почти все вещи уже отосланы и сегодня мы выезжаем в Идзу. Неохотно надев пальто, матушка молча склонила голову в ответ на прощальные пожелания О-Кими и нескольких приходящих слуг, и мы втроем покинули наш дом на Нисикатамати.
В поезде было сравнительно мало народу, и нам удалось сесть. Всю дорогу дядюшка был в редкостно хорошем расположении духа, напевал что-то вполголоса, но матушка сидела понурившись, зябко ёжилась и вид у нее был совсем больной. В Мисима мы перешли на линию «Суруга-Идзу» и доехали до Нагаоки, где пересели на автобус. Проехав минут пятнадцать, вышли и пешком пошли вверх по пологой горной дороге. Скоро впереди показался поселок, чуть поодаль от него стоял небольшой довольно изящный дом в китайском стиле.
- Маменька, а здесь гораздо лучше, чем я думала. – задыхаясь от подъёма, сказала я.
- Пожалуй, — ответила матушка. Она остановилась у входа в дом, и на миг ее лицо озарилось радостной улыбкой.
- Главное, что здесь замечательный воздух. – самодовольно заявил дядя, — Чище не бывает.
- В самом деле, — слабо улыбнулась матушка, — Он вкусный, здесь очень вкусный воздух.
И все рассмеялись.
Войдя в дом, мы обнаружили, что наши вещи из Токио уже прибыли: и прихожая, и комнаты были буквально забиты ими.
- Посмотрите, какой красивый вид открывается из гостиной! — Настроенный весьма восторженно дядя потащил нас в гостиную и заставил сесть.
Было около трех часов дня, слабые лучи зимнего солнца освещали лужайку в саду, от нее к маленькому прудику вели каменные ступени, везде росли сливовые деревья, ниже, за садом, начиналась мандариновая роща, за ней — дорога к поселку, еще дальше были заливные поля, за которыми темнел сосновый бор, а за бором синела морская даль. Отсюда из гостиной казалось, что линия горизонта находится как раз на уровне моей груди, вот протянешь руку и…
- Какой умиротворяющий вид, — печально проговорила матушка.
- Это, наверное, из-за воздуха, — весело откликнулась я, — Здесь и солнце совсем другое, чем в Токио. Будто солнечные лучи процедили сквозь шелк.
Дом был невелик: две жилые комнаты — одна поменьше, другая побольше — гостиная в китайском стиле, небольшая прихожая, почти такая же по площади ванная, столовая и кухня. На втором этаже находилась еще европейская комната с огромной кроватью. Впрочем, для нас двоих (или даже троих, если вернется Наодзи), места было вполне достаточно.
Дядя пошел в единственную в поселке гостиницу, чтобы договориться об ужине, и вскоре нам принесли коробки с едой. На стол накрыли в гостиной и дядя стал есть, запивая еду привезенным из Токио виски и рассказывая о своих злоключениях в Китае, куда он ездил вместе с прежним хозяином дома, виконтом Кавата. Настроен он был весьма благодушно, но матушка почти не ничего не ела, когда же стало смеркаться, прошептала:
- Простите, я пойду прилягу…
Вытащив постельные принадлежности, я уложила ее, и почему-то встревожившись, нашла градусник и измерила ей температуру. У нее было тридцать девять.
Тут перепугался и дядя, во всяком случае, он отправился в поселок на поиски врача.
- Маменька! — взывала я, но она только сонно кивала.
Сжав ее маленькую руку, я заплакала. Мне было так жаль, так жаль и ее и себя, так жаль, что я никак не могла унять слезы. Я все плакала и плакала, и мне хотелось умереть прямо сейчас вместе с матушкой. «Нам больше ничего не нужно, — думала я, — наша жизнь закончилась тогда, когда мы переступили за порог нашего дома на Нисикатамати.
Часа через два вернулся дядя с местным доктором, довольно пожилым человеком в шелковых хакама и белых носках таби.
Осмотрев матушку, доктор сказал:
- У нее может развиться воспаление легких, но даже если это и случится, оснований для беспокойства нет.
Ограничившись этим малоутешительным указанием, он сделал матушке укол и удалился.
Температура не упала и на следующий день. Вручив мне две тысячи йен и наказав немедленно телеграфировать, если вдруг придется класть матушку в больницу, дядя в тот же день отбыл в Токио.
Достав из нераспакованных еще вещей самую необходимую кухонную утварь, я сварила кашу и попыталась накормить матушку. Не вставая с постели, она проглотила ложки три, а потом отрицательно покачала головой.
Перед самым обедом снова пришел доктор. На этот раз он был уже не в хакама, но на ногах его по-прежнему белели таби.
- Может быть, лучше отвезти ее в больницу? – сказала я.
- Да нет, вряд ли положение настолько серьезное. Сегодня я введу вашей матушке более сильное лекарство, и температура должна понизиться.
И снова, не тратя лишних слов, он сделал матушке укол этого «более сильного лекарства» и удалился.
Однако, похоже, что это более сильное лекарство действительно оказалось весьма эффективным, во всяком случае к вечеру лицо у матушки сильно покраснело, все тело покрылось испариной, и когда я меняла ей ночную рубашку, она сказала, посмеиваясь:
- Может быть, он и неплохой специалист.
Температура спала до тридцати семи градусов. Обрадовавшись, я побежала в поселковую гостиницу, выпросила у хозяйки десяток яиц, тут же сварила их всмятку и дала матушке. Она съела три яйца и еще почти пол-пиалы каши.
На следующий день поселковый эскулап снова появился в своих белых носках, когда же я стала благодарить его за вчерашний укол, важно кивнул с таким видом, будто хотел сказать, что ничего другого и не ожидал, затем внимательно осмотрел матушку и, повернувшись ко мне, сказал:
- Ваша матушка изволила полностью выздороветь. Из этого следует, что с сегодняшнего дня она может принимать любую пищу и делать все, что пожелает.
Он изъяснялся так странно, что мне стоило больших усилий не расхохотаться ему прямо в лицо. Проводив доктора и вернувшись в комнату, я увидела, что матушка сидит в постели с радостным и немного удивленным видом. — Он и в самом деле оказался прекрасным специалистом. – пробормотала она слово про себя, — Я чувствую себя совершенно здоровой.
- Раздвинуть сёдзи ? — предложила я. — Идет снег.
С неба, словно лепестки цветов, падали крупные хлопья снега, мягко ложились на землю. Раздвинув сёдзи, я села рядом с матушкой, и мы стали смотреть на снег.
- Я совершенно здорова. – снова пробормотала матушка.
- Когда мы сидим здесь вот так, — сказала она, — все, что с нами случилось, кажется мне далеким сном. Откровенно говоря, перед самым отъездом я вдруг прониклась такой глухой и беспричинной ненавистью к Идзу, что просто ничего не могла с собой поделать. Я хотела только одного — хоть на день, хотя на полдня задержаться в нашем доме на Нисикатамати. Когда мы сидели в поезде, мне казалось, что я наполовину мертва, когда же мы приехали сюда, я сначала почувствовала себя немного лучше, но едва опустились сумерки, нестерпимая тоска по Токио опалила мне сердце, у меня закружилась голова и все расплылось перед глазами. Это никакая не болезнь. Просто Бог убил меня, превратил в совершенно другого человека, не имеющего ничего общего со мной прежней, а потом снова возвратил к жизни.
И до сих пор наша жизнь в этом сельском уединении шла довольно спокойно и размеренно, без каких бы то ни было происшествий. Местные жители были добры к нам. Мы переехали сюда в декабре прошлого года, минули январь, февраль, март, наступил апрель… До сегодняшнего дня мы жили, отрешившись от всего на свете, и, если не возились на кухне, то либо сидели с вязаньем на веранде, либо читали, либо пили чай в китайской гостиной. В феврале расцвели сливы и поселок оказался погребенным под цветами. Пришел март, но дни стояли такие безветренные и теплые, что ни один лепесток не упал на землю, сливы стояли в цвету до самого конца месяца. Они были так прекрасны — и утром, и днем, и в сумерках, и ночью — что просто замирало сердце. Стоило приоткрыть стеклянную дверь на веранде, как в дом проникал необыкновенный тонкий аромат. В конце марта по вечерам обязательно поднимался ветер, и когда мы сидели за чаем в сумеречной столовой, из окна в комнату влетали лепестки и падали в пиалы с чаем. В апреле мы с матушкой проводили время на веранде за вязаньем и обсуждали, что посадим на нашем огороде. Матушка сказала, что будет помогать мне. Ах, когда я написала это, мне вдруг пришло в голову, что хотя, мы и в самом деле, как сказала матушка, умерли, и возродились потом в совершенно ином обличье, человеку, наверное, все же не дано воскреснуть, как Иисусу Христу. Вот и сама матушка, что бы она там ни говорила, все-таки вскрикнула, проглотив ложку супа, потому что в тот миг подумала вдруг о Наодзи. Мои старые раны тоже, наверное, еще не скоро заживут окончательно.
Ах, мне хочется описать все в точности, как оно было, не пропуская ничего, ни единого пустяка. Иногда я думаю, хотя и себе самой боюсь в том признаться, что безмятежность нашего нынешнего существования в этом сельском жилище, не более чем ложь и притворство. Я не могу избавиться от ощущения, что на эту мирную жизнь, дарованную Богом матушке и мне, как недолгую передышку, уже легла мрачная тень несчастья. Иногда мне кажется, что я больше не выдержу: матушка угасает с каждым днем, хоть и делает вид, что абсолютна счастлива, а в моей груди поселилась гадюка, она тучнеет и тучнеет, словно высасывая из матушки все соки, она тучнеет, несмотря на то, что я всеми силами стараюсь противиться этому. Ах, если бы я могла сказать: «это просто проделки весны!» Конечно, я скверно поступила с змеиными яйцами, и это лишний раз доказывает, в каком ужасном состоянии мои нервы. Я доставляю матушке одни неприятности, усугубляя ее горе и лишая последних жизненных сил. Любовь… Ах нет, я больше не в силах написать ни слова.

2

После того случая со змеиными яйцами прошло дней десять, и все это время нас преследовали дурные предзнаменования, они делали матушку несчастной и сокращали ее жизненный срок.
Начать с того, что я устроила пожар.
Я поджигаю дом! Да такого кошмара мне и во сне не могло привидиться!
Неужели я так и осталась изнеженной «барышней», которой и в голову не приходит, хотя это так очевидно, что неосторожное обращение с огнем ведет к пожару?
Встав по нужде поздно ночью, я дошла до стоявшей в прихожей ширмы, и вдруг заметила какое-то свечение в той стороне, где ванная. На всякий случай заглянула туда и увидела, что стеклянная дверь ванной сделалась ярко-красной, а за ней что-то трещит. Я бросилась к боковой двери, открыла ее и босиком выскочила наружу. Куча хвороста, громоздившаяся возле топки, была охвачена пламенем.
Добежав до крестьянского дома, стоявшего сразу же за нашим садом, я что было силы принялась колотить в дверь:
- Накаи-сан! Скорее проснитесь! Пожар!
Накаи судя по всему уже спал.— Иду-иду! – наконец откликнулся он, и поторапливаемый моими криками: «прошу вас, скорее, скорее», выскочил из дома прямо в ночной рубашке.
Вдвоем мы вернулись к полыхавшей куче хвороста и стали поливать ее водой, таская ее ведрами из пруда. Тут со стороны коридора послышался крик матушки. Отбросив ведро, я поспешила к ней.
- Маменька, не волнуйтесь, все уже в порядке, ложитесь.
Успев подхватить лишившуюся чувств матушку, я отвела ее в спальню и уложив, бегом вернулась в сад. Теперь я черпала воду из ванны и передавала ее Накаи-сан, а он выливал ее на кучу хвороста. Но пламя все разгоралось, похоже было, что вдвоем нам не справиться.
- Пожар! Пожар! На вилле пожар! — послышались крики снизу из поселка, и вскоре в сад, сломав изгородь, ворвались люди. Они стали заливать огонь, передавая от одного к другому по цепочке ведра с водой, которую они черпали из резервуара, стоящего у изгороди. Через несколько минут им удалось справиться с пламенем. А ведь еще немного, и оно перебросилось бы на крышу дома.
«Повезло!» – с облегчением подумала я, и тут же содрогнулась, поняв, что послужило причиной пожара. В тот миг я впервые сообразила, что весь этот ночной переполох возник только потому, что вчера вечером я оставила возле кучи хвороста вытащенные из топки тлеющие гнилушки. Мне казалось, что я загасила их, а на самом-то деле я забыла это сделать. От такого открытия слезы навернулись мне на глаза, я словно приросла к земле. Тут до меня донесся громкий голос жены Нисияма-сан из дома напротив: «Ванная-то, небось, сгорела подчистую. Уж конечно, если так обращаться с топкой…»
Подошли староста поселка Фудзита, местный полицейский Футамия и глава пожарной управы Оути. Фудзита спросил, как всегда, приветливо улыбаясь:
- Испугались, наверное? Как это случилось?
- Это я во всем виновата. Мне казалось, я загасила гнилушки… — только и сумела выдавить из себя я и, опустив голову, замолчала.
По щекам моим покатились слезы, я чувствовала себя такой несчастной. «Сейчас меня заберут в полицейский участок как самую последнюю преступницу» — мелькнуло в моей голове. Вдруг я вспомнила, что стою перед ними босая, непричесанная, в одной рубашке, и чуть не сгорела от стыда, подумав, сколь жалкое зрелище я, должно быть, собой представляю.
- Понятно. А ваша матушка?.. – тихо спросил Фудзита-сан, в голосе его звучало живое участие.
- Матушка в спальне. Она очень испугалась…
- И все же, — вставил молодой полицейский, очевидно, желая утешить меня, — вам повезло, что огонь не перебросился на дом…
Тут пришел, успевший переодеться Накаи-сан, и, задыхаясь от быстрой ходьбы, заявил:
- Да ничего страшного, подумаешь сгорела кучка хвороста. Не из-за чего поднимать шум.
Он явно хотел меня выгородить.
- Что ж, тогда ладно. – Фудзита-сан несколько раз кивнул и пошептавшись о чем-то с полицейским, сказал, обращаясь ко мне:
- Ну, мы пошли. Кланяйтесь матушке.
И удалился вместе с главой пожарной управы и прочими. Только полицейский задержался и, подойдя ко мне почти вплотную, чуть слышно прошептал:
- Я не стану упоминать в донесении о том, что произошло сегодня ночью.
После того, как удалился и он, Накаи-сан озабоченно спросил:
- Что он вам сказал?
- Что не станет упоминать в донесении… — ответила я.
Соседи, все еще стоявшие у забора, очевидно услышали мои слова, во всяком случае, они стали расходиться, бормоча: «Ну вот и хорошо, вот и ладно».
Пожелав мне приятного сна, ушел и Накаи, а я осталась одна у сгоревшего хвороста. Глотая слезы, рассеянно взглянула на небо – оно уже начинало светлеть.
Зайдя в ванную, я умылась, после чего долго возилась с волосами – почему-то мысль о встрече с матушкой пугала меня — потом прошла на кухню и до самого рассвета наводила никому не нужный порядок на полках.
Когда наконец рассвело, я, стараясь ступать как можно тише, прошла в комнату и нашла матушку уже одетой. С совершенно измученным видом она сидела в китайском кресле. Увидев меня, ласково улыбнулась, но лицо ее было бледнее обыкновенного.
Даже не улыбнувшись ей в ответ, я молча стала за ее стулом.
Спустя некоторое время матушка сказала:
- Ничего страшного ведь не произошло. В конце концов хворост для того и предназначен, чтобы гореть.
Почему-то вдруг развеселившись, я засмеялась. Мне вспомнилась библейская притча: «Золотые яблоки в серебряных сосудах – слово, сказанное прилично» — и я от всего сердца возблагодарила Бога за дарованное мне счастье – иметь такую добрую мать. Что было вчера вечером – было вчера. И нечего больше хандрить. Долго-долго стояла я за матушкиным стулом, глядя сквозь стеклянную дверь китайской гостиной на далекую морскую гладь, и в конце концов ощутила, что мое дыхание сливается в единое целое с тихим дыханием матушки.
Наутро, наскоро перекусив, я занялась сгоревшей кучей хвороста. Тут появилась О-Саки-сан, хозяйка единственной местной гостиницы. Влетев в сад через калитку, она набросилась на меня с расспросами:
- Что, что случилось? Я только что узнала… Так что же произошло? – В ее глазах блестели слезы.
- Мне очень неловко, простите, — тихо сказала я.
- Да что тут неловкого? Вот только, как насчет полиции?
- Они сказали, чтобы я не беспокоилась.
- Ну, значит, все в порядке! – Она была искренне рада за меня.
Я спросила у О-Саки-сан, каким образом мне отблагодарить жителей поселка за помощь. Она сказала, что, наверное, все-таки лучше всего дать им денег, и посоветовала, какие именно дома следует обойти.
- Если вам неловко идти одной, я могу пойти с вами, — предложила она.
- Но будет лучше, если я пойду одна?
- А вы справитесь? Тогда, конечно, вам лучше пойти одной.
- Так я и сделаю.
О-Саки-сан помогла мне навести порядок на месте пожара.
Покончив с уборкой, я попросила у матушки денег, каждую банкноту в сто йен завернула в красивую бумагу, и на каждом пакете написала: «Примите мои извинения».
Сначала я пошла в поселковое управление. Самого старосты, Фудзита-сан, там не оказалось, и я передала бумажный пакет девушке-дежурной.
- Я знаю, что прошлой ночью допустила непростительную оплошность, — сказала я, — но впредь обещаю быть осторожнее. Простите меня, пожалуйста. И передайте мою признательность господину старосте.
Затем я направилась к дому Оути-сан, главы пожарной управы. Он сам вышел на крыльцо и молча смотрел на меня, печально улыбаясь. Почему-то мне вдруг захотелось плакать. С трудом выдавив из себя:
- Пожалуйста, простите меня, — я поспешно откланялась и двинулась дальше.
Меня душили слезы, лицо пришло в ужасное состояние, поэтому я зашла домой, чтобы умыться и попудриться. Я уже надевала туфли в прихожей, собираясь уходить, когда из комнаты появилась матушка.
- Еще кто-то остался? – спросила она.
- Да, я только начала, — ответила я, не поднимая головы.
- Что ж, желаю удачи, – ласково сказала она.
Черпая силу в матушкиной любви, я сумела обойти все оставшиеся дома, ни разу не заплакав.
Все были добры ко мне. В доме районного головы меня встретила невестка – хозяина не было дома – которая при виде меня сама принялась шмыгать носом. А полицейский Футамия, когда я пришла к нему, только повторял: «Ничего, ничего, все в порядке». Потом я обошла соседей и везде встречала только сочувствие, каждый старался меня утешить, как мог. Исключением была только молодая — на самом-то деле ей было уже около сорока — жена Нисияма-сан из дома напротив. Она сурово отчитала меня:
- Впредь извольте быть осторожнее. Может, вы там и из благородных, не знаю, но у меня просто душа в пятки уходит, когда я вижу, как вы живете, ну будто в дочки-матери играете. Еще странно, что вы раньше ничего не подожгли. Надеюсь впредь вы будете осторожнее. Сами подумайте, ведь будь вчера посильнее ветер, вся деревня сгорела бы.
Ночью, когда Накаи-сан старался всячески выгородить меня перед старостой и полицейским, говоря: «не из-за чего поднимать шум», эта женщина громко возмущалась: «Баня сгорела дотла. А все потому, что они не умеют обращаться с топкой!» Но я понимала, что правда на ее стороне, и не обижалась. Мы и в самом деле ничего не умели. Матушка, пытаясь утешить меня, сказала: «хворост для того и предназначен, чтобы гореть», но шутки шутками, а, если бы ветер был посильнее, то мог бы сгореть весь поселок, тут жена Нисияма-сан была совершенно права. И если бы это действительно произошло, даже смертью я не искупила бы своей вины. Если бы я умерла, матушка тоже не стала бы жить, и не только это – я запятнала бы доброе имя покойного отца. Я понимаю, что аристократы теперь уже не те, что были раньше, но если уж умирать, то умирать красиво. А уйти из мира таким жалким образом, только чтобы снять с себя вину за поджог, о нет, такая смерть не принесет моей душе покоя. Так или иначе, я не должна падать духом.
Начиная со следующего дня, я с энтузиазмом принялась возделывать наш огород. Иногда мне помогала дочь Накаи-сан, нашего соседа снизу. Мне казалось, что после того постыдного случая с пожаром моя кровь словно стала темнее, раньше только в груди у меня жила злобная гадюка, а теперь изменился и цвет моей крови, я постепенно превращалась в грубую деревенскую девушку. В те часы, когда мы с матушкой вязали на веранде, я ощущала какое-то непонятное стеснение в груди, мне дышалось куда привольнее, когда я выходила на поле и копалась в земле.
Кажется это называется физическим трудом. Нельзя сказать, чтобы такая работа была для меня в новинку. Во время войны я выполняла трудовую повинность, мне даже приходилось забивать сваи. Тапочки на резиновой подошве, в которых я выходила в огород, остались у меня от того времени, мне вручили их в военном управлении. Вот тогда-то я действительно надела подобную обувь впервые в жизни, но она оказалась удивительно удобной: когда я вышла в ней в сад и мои подошвы соприкоснулись с землей, у меня возникло ощущение необыкновенной легкости, я поняла, что чувствуют, ступая по земле, птицы и звери. Помню, какая жгучая радость овладела тогда моей душой. Это единственное приятное из моих военных воспоминаний. В общем-то война – довольно скучная штука.

В прошлом году – ничего
В позапрошлом году – ничего
В поза-поза прошлом году – ничего.

Этот забавный стишок попался мне на глаза в одной из газет сразу после войны. В самом деле, когда пытаешься восстановить в памяти военные годы, возникает какое-то двойственное ощущение: вроде бы происходило многое, но одновременно не происходило ничего. Я терпеть не могу говорить о войне и слушать, как о ней вспоминают другие. Конечно, на войне многие погибли, и тем не менее разговоры о ней всегда кажутся мне какими-то жалкими и тягостными. Впрочем, может быть, это всего лишь проявление некоторой моей эксцентричности. Ибо на самом деле я не вижу ничего жалкого в том времени, когда я выполняла трудовую повинность, носила тапочки на резиновой подошве и забивала сваи. Разумеется, я ненавидела все это, но, водможно, именно благодаря забиванию свай я очень окрепла телесно, мне даже иногда приходит в голову, что в случае чего, я вполне смогу поддерживать наше существование, занимаясь каким-нибудь физическим трудом.
Во время войны, когда положение страны стало отчаянным, в наш дом на Нисикатамати пришел какой-то человек в полувоенной форме и вручил мне повестку, в которой говорилось, что я направляюсь на принудительные работы, и график этих работ. Когда я взглянула на график, из глаз моих невольно брызнули слезы: получалось, что, начиная со следующего дня, я должна буду через день являться на военную базу, которая находилась в горах за городом Татикава.
- А нанять кого-нибудь вместо себя нельзя? — Слезы потоком текли по моим щекам, я захлебывалась от рыданий.
- Повестка на ваше имя, так что вы должны явиться лично. – резко ответил мужчина.
Пришлось ехать.
На следующий день лил дождь, нас построили у подножья горы Татикава, и офицер произнес напутственное слово.
- Наша страна непременно победит в этой войне, – для начала провозгласил он, затем перешел к частностям: — Разумеется, мы непременно победим, но, если вы все не будете трудиться, выполняя указания военного командования, это осложнит ведение военных действий и нас ждет участь Окинавы. От вас требуется неукоснительное выполнение порученной вам работы. Кроме того, вы должны проявлять крайнюю бдительность, ведь сюда в горы могут пробраться вражеские лазутчики. Отныне все вы будете иметь возможность входить на базу наравне с солдатами, поэтому призываю вас к предельной осторожности – вы не должны ни в коем случае ни с кем говорить о том, что увидите здесь.
Горы были едва видны сквозь дождевую завесу, мобилизованные – около пятисот человек обоего пола — мокли под дождем, почтительно внимая разглагольствованиям офицера. Среди них были ученики средних школ, они дрожали от холода и с трудом сдерживали слезы. Дождь был такой сильный, что даже плащ не спасал меня от него: и жакет и нижнее белье были мокры до нитки.
Целый день я таскала корзины с землей и так измучилась, что всю обратную дорогу проплакала. Но на следующий день меня с несколькими другими женщинами поставили забивать сваи, и эта работа мне понравилась больше.
Несколько раз я ловила на себе подозрительные взгляды школьников. Однажды они проходили мимо, когда я тащила корзину с землей, и, к своему удивлению, я услышала, как один из них прошептал:
- Может, она шпионка?
- Почему ему это пришло в голову? – спросила я у девушки, которая шла рядом со мной.
- Наверное, потому, что ты похожа на иностранку, — совершенно серьезно ответила она.
- А ты, ты тоже считаешь меня шпионкой?
- Нет, — ответила она, улыбнувшись.
- Я японка, — сказала я и невольно усмехнулась: настолько абсурдно и глупо прозвучали эти слова.
Однажды в погожий день, когда я с раннего утра вместе с мужчинами таскала бревна, молодой офицер, надзиравший за нашей работой, вдруг, нахмурившись, поманил меня.
— Эй, ты, подойди-ка сюда. – приказал он и двинулся в сторону соснового бора. С бьющимся от страха сердцем я последовала за ним. Остановившись возле груды досок, только что привезенных с лесопилки, офицер резко повернулся ко мне.
- Вам, наверное, несладко приходится. Сегодня будете караулить лесоматериалы, – сказал он, блеснув в улыбке белыми зубами.
- Я должна стоять здесь?
- Здесь прохладно и тихо, можете подремать на досках. А если станет скучно, вот, возьмите, почитайте, если будет настроение, — с этими словами он извлек из кармана маленькую брошюрку и смущенно бросил ее на доски. — Ничего особенного, но, может, пригодится.
На обложке брошюрки было написано «Тройка».
- Большое спасибо, — сказала я, поднимая книжку, — У нас в семье тоже есть один любитель чтения, но он сейчас далеко, на юге.
- Вот оно что… Ваш муж, — ответил он, неправильно поняв меня. – Да, юг, это ужасно. – И он сочувственно покачал головой. — Значит, сегодня вы будете здесь. Обед я вам принесу, так что отдыхайте.
И он быстро ушел.
Я села на доски и стала читать. Я дошла до середины книжки, когда, стуча башмаками, появился все тот же офицер.
- Вот и обед. Наверное, вам скучно здесь одной, – сказал он и, поставив коробку с едой на траву, снова поспешно удалился.
Покончив с обедом, я заползла на самый верх груды досок, легла и продолжила чтение. Дочитав книгу, задремала и проснулась уже в четвертом часу. Внезапно у меня возникло ощущение, что этого молодого офицера я уже видела где-то прежде, но мне так и не удалось вспомнить, где именно. Спустившись с груды досок, я едва успела пригладить волосы, как раздался знакомый стук башмаков.
- Ну, спасибо, что согласились покараулить доски. Теперь можете быть свободны.
Подбежав к офицеру, я протянула ему книжку и хотела сказать, как я благодарна ему, но слова застряли у меня в горле, я лишь молча взглянула на него снизу вверх, наши глаза встретились, и слезы градом покатились по моим щекам. В его глазах тоже блеснули слезы.
Мы расстались, так и не сказав друг другу ни слова, и больше этот офицер не разу не появился на том участке, где я работала. Тогда мне единственный раз удалось отлынить от работы, все остальное время я через день ездила на базу и трудилась, как все, до полного изнеможения. Матушку очень беспокоило мое здоровье, но физический труд только закалил меня, теперь я даже втайне горжусь тем, что умею забивать сваи и уж во всяком случае я не из тех, кого может испугать работа на огороде.
Я сказала, что терпеть не могу ни говорить о войне, ни слушать, а сама так увлеклась рассказом о собственном «бесценном опыте»… Но это единственное воспоминание военной поры, которое не вызывает у меня отвращения, все остальное – как в том стишке:

В прошлом году – ничего
В позапрошлом году – ничего
В поза-поза прошлом году – ничего.

Да, наверное, это глупо звучит, но война оставила мне на память только одно — дурацкие резиновые тапочки.
Эти резиновые тапочки повлекли за собой поток никому не нужных воспоминаний и заставили меня отклониться от предмета моего повествования, но благодаря тому, что я каждый день надеваю эти резиновые тапочки, эту единственную память, оставшуюся мне от военных лет, и выхожу в огород, мне удается отвлечься от постоянно гнетущего меня тайного беспокойства и обрести уверенность в себе, вот только матушка с каждым днем все больше слабеет.
Змеиные яйца.
Пожар.
С того времени матушка заметно сдала. А я, напротив, постепенно превращаюсь в грубую деревенскую бабу. И не могу отделаться от ощущения, что здоровею и толстею исключительно за счет постоянного высасывания из матушки последних жизненных соков.
Даже когда я устроила пожар, матушка не только не ругала меня, а наоборот постаралась утешить, заявив, что хворост, мол, для того и нужен, чтобы гореть, но душевное потрясение, которое она испытала тогда, несомненно, было в десятки раз сильнее моего. С того дня она стала часто стонать во сне, а когда дул сильный ветер, то и дело поднималась с постели, и делая вид, что идет в уборную, обходила комнату за комнатой весь дом. Выглядела матушка плохо, иногда даже двигалась с явным трудом. Она давно порывалась помогать мне с огородом, и действительно как-то раз, хотя я и просила ее не делать этого, принесла с колодца несколько ведер воды, после чего весь день пролежала в постели: у нее так разболелась спина, что ей даже дышать было трудно. После этого случая, она, судя по всему, отказалась от мысли помогать мне, и даже если приходила иногда на огород, то только для того, чтобы посмотреть, как я работаю.
Сегодня она тоже пришла, и внимательно наблюдая за моими действиями, вдруг сказала:
- Говорят, если кто любит летние цветы, ему суждено умереть летом. Интересно, это правда?
Ничего не ответив, я продолжала поливать баклажаны. Да, ведь уже лето.
- Я очень люблю акацию, но у нас здесь нет ни одной, — тихо проговорила она.
- Зато у нас полно олеандров, – нарочно резко ответила я.
- Их я не люблю. Мне нравятся почти все летние цветы, но в олеандрах есть что-то нахальное.
- А я предпочитаю розы. Но они цветут круглый год…Что ж получается, если кто любит розы, ему суждено умирать четыре раза в год — весной, летом, осенью и зимой?
И мы обе рассмеялись.
- Можут быть, немного отдохнешь? – сказала матушка, улыбаясь, и добавила, — Мне хотелось бы посоветоваться с тобой по одному делу.
- По какому? Если о том, кому когда лучше умирать, то увольте.
Я пошла за матушкой к дому, и мы сели рядышком на скамейке под глицинией. Цветы уже облетели, солнечные лучи просачивались сквозь листву и падали нам на колени, окрашивая их в зеленый цвет.
- Я давно хотела поговорить с тобой об этом, — начала матушка, — только все не решалась, мне казалось, что лучше дождаться момента, когда у нас обеих будет хорошее настроение. Видишь ли, это не такой уж веселый разговор. Но сегодня мне почему-то кажется, что я смогу рассказать тебе все, и прошу тебя, наберись терпения и выслушай меня до конца. Дело в том, что Наодзи жив.
Я оцепенела.
- Несколько дней тому назад я получила письмо от дядюшки Вада. Он пишет, что к нему заходил один из его бывших служащих, недавно вернувшийся с юга. Они болтали о том о сем, потом этот человек вдруг сказал, что служил с Наодзи в одном отделении и что Наодзи жив и скоро вернется. Но… Он принес и дурные вести. По его словам Наодзи пристрастился к опиуму.
- Опять! – я скривилась, будто проглотила что-то очень горькое.
Еще в школьные годы Наодзи, подражая одному писателю, стал баловаться наркотиками, в результате он задолжал аптеке огромную сумму, и матушка два года потом расплачивалась с его долгами.
- Да. Похоже, он опять начал… Но, видишь ли, тот человек сказал, что его наверняка вылечат, во всяком случае, пока этого не произойдет, его не отпустят. Причем дядя пишет, что, даже если Наодзи вылечат и он вернется, человека в таком тяжелом состоянии нельзя сразу же устраивать на работу. В этом хаосе, который сейчас царит в Токио, даже нормальный человек может лишиться рассудка, а полубольной, только что вылечившийся наркоман, наверняка сразу же сойдет с ума, и что нам тогда с ним делать? Поэтому дядя считает, что лучший выход для всех нас, это забрать Наодзи сюда, в Идзу, как только он вернется с юга, заботиться о нем и никуда его не отпускать, чтобы он смог отдохнуть, дать ему возможность набраться сил. Это первое. А второе… Кадзуко, твой дядя говорит, что денег у нас почти не осталось. Все счета заморожены, да еще эти налоги на имущество, короче говоря, ему будет трудно высылать нам прежнюю сумму. Когда вернется Наодзи и мы окажемся на его иждивении уже втроем, дядя не сможет нам помогать. Поэтому, он предлагает либо подыскать для тебя мужа, либо устроить на службу в какое-нибудь достойное семейство. Ну, в общем, он просит сказать, что для тебя предпочтительнее …
- На службу? Это как, стать служанкой?
- Не совсем, дядя Вада считает… Знаешь, семейство Макиба?.. Они высочайшей крови и с нами связаны родственными узами… Ты могла бы стать чем-то вроде домашней учительницы для барышень… Вряд ли такая работа будет тяготить тебя или заставлять чувствовать себя неловко…
- А что, другой работы для меня у него нет?
- Он сказал, что любая другая работа будет тебе не по силам.
- Но почему не по силам? Почему?
Матушка ничего не ответила, только грустно улыбнулась.
- Нет уж, хватит с меня! И слушать об этом не желаю! – вырвалось у меня.
Я понимала, что не должна была этого говорить, но уже не могла остановиться.
- Посмотрите на эти тапочки, вы только … – не договорив, я разрыдалась.
Вытирая глаза тыльной стороной руки, я подошла к матушке и посмотрела ей прямо в глаза. «Ты не должна, не должна!» — промелькнуло в моей голове, но с губ уже совершенно бессознательно, словно без всякого моего участия, срывались слова.
- Разве это не вы говорили мне когда-то: «только потому что у меня есть Кадзуко, только ради Кадзуко, я поехала в Идзу?» Разве не вы говорили, что умрете, если меня не будет рядом? Именно поэтому, да, только поэтому я осталась здесь с вами, ношу эти дурацкие тапочки и выращиваю для вас овощи. Я запрещаю себя даже думать другом. И что же? Стоило вам услышать, что возвращается Наодзи, я тут же стала лишней, и вы решили избавиться от меня: иди, мол, в служанки. Нет, это уж слишком, слишком!
Я понимала, что говорю ужасные вещи, но слова, не повинуясь мне, текли неиссякаемым потоком, как будто жили отдельной от меня жизнью.
- Если у нас нет денег, если мы нищие, разве нельзя продать наши наряды? Разве нельзя продать этот дом? Я могу выполнять любую работу. Я могу стать кем угодно, хоть служащей в местной конторе. А если меня не возьмут в контору, я могу, в конце концов, забивать сваи! При чем тут нищета! Если бы вы любили меня, я желала бы только одного – всю жизнь прожить рядом с вами. Но вы ведь любите Наодзи. Нет, с меня довольно. Я ухожу от вас. Ухожу! Мы все будем несчастны, если станем жить вместе, ведь мы с Наодзи никогда не ладили. Мы долго жили здесь вдвоем, и я ни о чем не сожалею. Пусть теперь Наодзи займет мое место возле вас, вы сможете наконец насладиться жизнью наедине с вашим любимцем, который, надеюсь, соизволит вести себя как почтительный сын. А с меня довольно. Надоело. Я ухожу. Ухожу немедленно, сегодня же. Мне есть куда пойти! – С этими словами я вскочила со скамейки.
- Кадзуко! – строго сказала матушка, резко поднимаясь.
Теперь мы стояли с ней лицом к лицу, ее черты были исполнены необыкновенного достоинства, я никогда не видела у нее такого выражения, она даже казалась немного выше меня ростом.
Мне захотелось попросить у нее прощения, но слова раскаяния почему-то застряли в горле, зато вырвались совершенно иные.
- Вы обманули меня! Да, маменька, обманули! Вы просто использовали меня, пока не было Наодзи. Для вас, что служанка, что я – совершенно одно и то же! Но теперь надобность в моих услугах отпала, и я могу искать себе другое место!
Почти прокричав последние слова, я разразилась рыданиями.
- Ты дура! – тихо сказала матушка, и голос ее задрожал от гнева.
Я подняла на нее глаза.
- Ну, разумеется, дура. Потому и позволяю себя обманывать. Да, я дура и всем мешаю. Вам будет только лучше, если вы избавитесь от меня, верно? Что такое нищета? Что такое – деньги? Знать о них ничего не желаю. Я бы давно умерла, если бы не верила в любовь, в вашу, маменька, любовь.
Я снова несла вздор, совершенно непозволительный вздор.
Матушка внезапно отвернулась. Она плакала. Мне захотелось броситься к ней, обнять, молить о прощении, но мои руки были испачканы землей, и я не решилась, к тому же на меня вдруг навалилась какая-то странная апатия.
- Ведь правда, всем было бы лучше без меня? Я ухожу. Мне есть куда пойти.
С этими словами я бросилась бежать, влетела в ванную, где, давясь от рыданий, умылась, потом прошла в комнату, чтобы переодеться, но тут рыдания снова подступили к горлу, желая наплакаться всласть, я бегом поднялась на второй этаж в европейскую комнату, бросилась на кровать, накрылась с головой одеялом, и плакала-плакала до полного изнеможения, так что постепенно впала в забытье, мысли мои блуждали где-то далеко и постепенно в душе стала разрастаться тоска по одному человеку, мне захотелось немедленно увидеть его лицо, услышать голос, я с трудом владела собой, испытывая что-то вроде того совершенно особого чувства, какое бывает, когда ступни прижигают моксой и приходится терпеть из последних сил.
Под вечер в комнату тихо вошла матушка, включила свет и подошла к кровати.
- Кадзуко, — ласково позвала она.
- Что? – Приподнявшись, я пригладила руками волосы и посмотрев матушке в глаза, смущенно улыбнулась.
Матушка слабо улыбнулась мне в ответ, и, усевшись на диван у окна, сказала:
- Я впервые в жизни позволила себе пойти против воли твоего дяди. Я только что написала ему. Я написала, что прошу его предоставить мне право самой разбираться со своими детьми. Что ж, Кадзуко, начнем распродавать свои платья, а деньги проматывать, позволим себе такую роскошь. Не хочу, чтобы ты занималась огородом. В конце концов мы можем покупать овощи, даже если они дорогие. Тебе не по силам целыми днями копаться в земле.
Откровенно говоря, мне и самой в последнее время стало тяжеловато каждый день возиться в огороде. Скорее всего и моя недавняя истерика была вызвана тем, что накопившаяся за последние дни усталость наложилась на постоянно гнетущую сердце тоску, в результате чего я разобиделась на весь свет и возненавидела все вокруг.
Я сидела, опустив голову, и молчала.
- Кадзуко…
- А?
- Когда ты сказала: «мне есть куда пойти», что ты имела в виду?
Я почувствовала, как лицо и даже шею заливает жаркий румянец.
- Это господин Хосода?
Я продолжала молчать.
- Ничего если я коснусь прошлого? – Вздохнув, спросила матушка.
- Пожалуйста, — прошептала я в ответ.
- Помнишь, когда ты ушла от господина Ямаки и вернулась на Нисикатамати, я сказала, что обманулась в тебе? Я не хотела тебя упрекать и все-таки это сказала Ты тогда расплакалась, а я пожалела, что у меня вырвались такие ужасные слова…
На самом-то деле я заплакала тогда от радости, я была благодарна матушке за то, что она так сказала.
- Я тогда имела в виду вовсе не твой уход от мужа. Ямаки рассказал мне, что вы с Хосода — любовники. И когда я это услышала, у меня вдруг словно что-то оборвалось внутри. Я знала, что Хосода давно женат, у него дети, поэтому, как бы сильно ты его ни любила, у вас бы все равно ничего не вышло…
- Да что вы говорите, маменька? Какие любовники? Не было ничего, кроме необоснованных подозрений Ямаки.
- Вот как? Ты действительно больше не думаешь о Хосода? Но в таком случае куда ты пойдешь?
- Ну уж во всяком случае не к Хосода!
- Но тогда куда же?
- Знаете, маменька, в последнее время я часто задаю себе вопрос, в чем самое большое различие между человеком и животными. Ведь если говорить о языке, разуме, определенной житейской мудрости, организованности жизненной среды, то все это, разумеется, в разных вариациях, есть не только у человека, но и у животных. Сюда же я отнесла бы и веру. И хотя человек лопается от гордости, считая себя венцом творения, получается, что по-существу он ничем не отличается от остальных живых тварей. И все же, маменька, одно отличие существует. Не знаю, поймете ли вы меня. Есть кое-что, что имеется только у человека и чего абсолютно лишены другие живые существа. Это стремление иметь тайны. Что вы на это скажете?
Лицо у матушки чуть порозовело и, улыбнувшись своей пленительной улыбкой, она сказала:
- Хорошо бы твои тайны принесли добрые плоды. Каждое утро, обращаясь к душе твоего отца, я молюсь, чтобы ты была счастлива.
Мне вдруг вспомнилось, как однажды мы с отцом ехали на машине по Насуно, как остановились по дороге, чтобы полюбоваться лугами. Осеннее разноцветье: кусты хаги, колокольчики-риндо, цвет «девичьей красы» — оминаэси… Совсем еще зеленый виноград…
Потом, взяв моторную лодку, мы катались по озеру Бива, я прыгнула в воду, и жившая в водорослях рыбешка скользнула по моей ступне, по дну двигались четкие тени моих ног… Это воспоминание, никак не связанное с нашим разговором, вдруг вспыхнуло в моей голове и тут же погасло.
Соскользнув с кровати, я прижалась к коленям матушки и наконец сумела произнести:
- Простите меня, маменька.
Теперь, думая об этом, я понимаю, что те наши с матушкой дни были озарены последним светом счастья, потом вернулся с юга Наодзи, и наша жизнь превратилась в настоящий ад.