Потомок Каина
1
Отбрасывая на землю длинную тень, он угрюмо и молча шагал, ведя на поводу клячу. Позади, шагах в десяти, прихрамывая, тащилась его жена, она несла за спиной большой грязный узел и ребёнка, своей несоразмерно огромной головой напоминавшего осьминога.
Зима приближалась к Хоккайдо с каждым днём. Резкий западный ветер вновь и вновь, подобно морскому прибою, прокатывался по широкой равнине Ибури от Японского моря до залива Утиура. Над равниной, подавшись вперёд, словно бросая вызов ветру, поднималась белая от снега безмолвная громада хоккайдоской Фудзиямы — Маккаринупури. Солнце садилось за небольшую гряду облаков, собравшихся на отрогах пика Комбудакэ. Равнина была совершенно голой, и путник с женой, которые, пошатываясь, брели по удручающе прямой безлюдной дороге, казались двумя ожившими деревьями.
Они шли молча, словно разучились говорить. Время от времени муж неохотно останавливался, давая лошади справить нужду. Жена пользовалась этой короткой передышкой, чтобы догнать мужа или движением плеч поправить ношу за спиной и немного отдышаться. Потом они всё так же молча шли дальше.
— Того и гляди, наткнёшься на «старика»!
Это было единственное, что сказала жена за весь их долгий путь по равнине, протянувшейся на четыре ри[1]. В это время года здесь действительно можно было опасаться медведя, но муж лишь досадливо сплюнул.
Когда они дошли до места, где дорога, постепенно расширяясь, впадала в шоссе, солнце скрылось. Наступил сухой, холодный вечер, какие бывают поздней осенью, когда предметы постепенно темнеют, сохраняя при этом резкие очертания.
Ветхая одежда плохо защищала от холода. Оба сильно проголодались. Жена то и дело озабоченно поглядывала на ребёнка. А он, будто мёртвый, бессильно свесил голову на плечо и, казалось, не дышал.
Навстречу им стали попадаться прохожие. Некоторые возвращались из города: когда они проходили мимо, ветер доносил исходивший от них слабый запах сакэ. Почуяв его, мужчина невольно оглядывался. Он всё сильнее ощущал сверлящие приступы голода и жажды. Губы запеклись, словно склеенные, во рту не осталось даже слюны, чтобы плюнуть с досады.
У обочины шоссе чернел покосившийся указательный столб. Будь это на Хонсю, прохожий увидел бы вместо этого столба каменное изображение Дзидзо[2] или же треугольную каменную плиту косиндзука[3]. И вот, дойдя до этого самого столба, путники почуяли едва уловимый аромат жареной рыбы. Мужчина остановился. Кляча тоже остановилась, застыв на месте так же понуро, как и шла. Только грива и хвост её шевелились на ветру.
— Как она называется, ферма-то? — ворчливо спросил мужчина, глядя на жену сверху вниз. — Он был огромного роста.
— Кажется, ферма Мацукава…
— Кажется… Дура! — раздражённо бросил он и так резко дёрнул поводья, что лошадь вскинула голову. За долиной, погруженной во мрак, показались беспорядочно разбросанные огоньки. Их тусклое мерцание придавало пейзажу ещё более унылый и пустынный вид. Почуяв близость города, мужчина ощутил робость и стал приводить в порядок свою одежду. Движения его потеряли естественность, лицо стало ещё более злым и угрюмым. Поправляя на ходу пояс, он посмотрел на жену так, словно хотел сказать: «Мы скоро встретимся с врагами. Не будь разиней, не то они одолеют тебя!» Но жена не видела лица мужа, она смотрела себе под ноги и медленно плелась за лошадью, равнодушная ко всему.
На окраине К. стояли четыре покинутых дома. Открытые окошки напоминали чёрные глазницы черепа. Был ещё и пятый дом, в нём жили люди, там колебались их тени и трепетало пламя очага. Шестое строение оказалось кузницей. Из покосившейся трубы валил дым вперемешку с искрами. Ветер прижимал дым к земле и рвал его в клочья. Видимо, в кузнице была открыта печь, яркий свет озарял нелепо широкую, характерную для Хоккайдо, дорогу во всю её десятиметровую ширину.
Дома здесь были построены в ряд по одну сторону дороги, но и этого было достаточно, чтобы изменить направление ветра. Запутавшись между домами, ветер злобно взметал с земли песок, и он тучами кружился в отблесках пламени перед кузницей. Возле кузнечных мехов трудились трое. Заслышав удары молота о наковальню, даже выбившаяся из сил кляча навострила уши. Мужчина подумал о том, что когда-нибудь он приведёт свою лошадь в эту кузницу. Жена не отрываясь, как зачарованная, смотрела на блики огня, казавшиеся такими тёплыми. Обоих охватило радостное возбуждение.
Пройдя кузницу, они сразу очутились в густой тьме. Дома, молчаливые и унылые, словно съёжились от холода. Двери везде были заперты. Лишь противно скрипели телеграфные столбы, да из харчевни, которая в то же время была лавкой, доносился запах еды и слышались весёлые, хрипловатые голоса мужчин и женщин. Путник со своей клячей и его жена шли по-прежнему молча, лишь изредка останавливаясь. Прошли ещё с полри и снова очутились на окраине. Дорога изогнулась, будто сломанная, и нырнула в тёмный овраг. Оттуда доносились лишь шорохи ветра в густой листве мрачного леса да слабое журчанье реки Сирибэси. Они остановились.
— Надо бы спросить… — проговорила жена, дрожа от холода.
— Пойди и спроси! — Голос мужа, почему-то вдруг присевшего на корточки, прозвучал словно из-под земли.
Женщина поправила ношу на спине и, шмыгая носом, потащилась обратно. Ей удалось достучаться в какую-то дверь и узнать дорогу на ферму Мацукава, однако отошла она довольно далеко и сейчас никак не могла различить в темноте фигуру мужа. Крикнуть она боялась, да и сил не было. Тяжело припадая на одну ногу, она вернулась к тому месту, где оставила мужа.
Им пришлось пройти ещё метров триста, хотя они валились с ног от усталости. Наконец они добрались до защищённого на ночь высокими щитами двухэтажного дома с тесовой крышей, который своим величием буквально подавлял соседние домишки.
Не сказав ни слова, жена остановилась, но муж догадался, что это и есть контора фермы Мацукава. По правде говоря, он так и думал с самого начала, но очень уж не хотелось ему входить в этот дом, и он прошёл мимо, будто не заметил его. Однако сейчас отступать было поздно. Он привязал клячу к дереву и подвесил ей холщовую торбу с овсом и рубленой травой.
Муж и жена снова пересекли дорогу — подошли к конторе и беспокойно переглянулись. Пока жена раздумывала, почёсывая негнущейся рукою голову, муж набрался наконец духу и отодвинул застеклённую наполовину входную дверь, но не рассчитал своих сил, и дверь громко заскрежетала. Жена испуганно вздрогнула, проснулся и заплакал ребёнок. Двое мужчин, бывших в конторе, чуть не подскочили от неожиданности и обернулись к ним. Путник с женой не решались переступить порог.
— Ну, что двери раскрыли настежь? Не видите, ветер дует! Если надо, входите побыстрее! — сердито сдвинув брови, заорал тот, что сидел у хибати[4]. На нём было тёмно-синее ацуси[5] и рабочий передник из саржи. Любое человеческое лицо вызывало в путнике слепую беспомощную злобу, особенно если это было лицо человека, в чём-то его превосходившего. С отчаянием дикого животного, которое идёт прямо на копьё, он неуклюже протиснулся своим громадным телом в прихожую. Жена его, тихонько прикрыв дверь, осталась на улице, забыв от волнения даже о плачущем ребёнке.
Человеку, сидевшему возле хибати, было на вид лет тридцать. У него было продолговатое лицо, острый взгляд и усы, которые совсем не шли ему. Встретить крестьянина с продолговатым лицом всё равно что увидеть лошадь в стаде свиней. Поэтому, при всей своей робости, путник не удержался и с откровенным любопытством уставился на него, забыв даже поклониться.
Снаружи доносился плач ребёнка, усиливая смятение, царившее в душе отца.
Второй мужчина, тот, что сидел на приступке, где обычно снимали гэта, некоторое время пристально разглядывал незнакомца, затем вдруг проговорил странным, пронзительным голосом, словно читал нанивабуси[6]:
— Не приходишься ли ты родственником Кавамори-сан? Вроде бы похож на него, — и не дожидаясь ответа, повернулся к длиннолицему. — Господин управляющий, это, должно быть, тот человек, о котором говорил Кавамори. Помните, он просил вас принять какого-то его родственника на место Ивата? Верно я говорю? — снова обратился он к путнику.
Дело обстояло именно так. Однако путник и на этого человека смотрел с недоумением, потому что у него, как и у самого управляющего, было необычное для крестьянина продолговатое лицо с тонкими, будто ниточка, губами, от лба с залысинами к левой щеке тянулся сине-багровый след ожога, а нижние веки были как-то неестественно оттянуты вниз.
Управляющий с неприязнью поглядел на крестьянина и стал расспрашивать его с таким видом, словно знал заранее всё, что тот скажет. Затем вынул из ящика стола внушительного вида бумагу с мелко напечатанными иероглифами, вписал в неё имя крестьянина — Нинъэмон Хироока — и место его рождения. Он велел Нинъэмону (будем теперь так называть нашего путника) внимательно прочитать документ и приложить свою печать[7]. Нинъэмон был, конечно, неграмотным, но хорошо знал, что для того, чтобы заработать, — будь то на ферме, на рыбном промысле или на шахте, — нужно приложить свою печать к такой вот бумаге, не вникая в её содержание. Пошарив за пазухой, он вытащил измятый бумажный свёрток и, отгибая листик за листиком, словно сдирая кожицу с молодого побега бамбука, извлёк из свёртка дешёвую, почерневшую от времени печатку. Он подышал на неё и приложил к документу с такой силой, что чуть было не прорвал бумагу. Один экземпляр контракта, переданный ему управляющим, он бережно спрятал вместе с печаткой за пазуху. Ведь эта бумага даст ему возможность существовать. Плач ребёнка за дверью напомнил Нинъэмону о том, как необходимы ему сейчас деньги.
— У меня нет ни гроша, так нельзя ли занять хоть немного…
Управляющий удивлённо уставился на него. «Хотя рожа у тебя и глупая, но, видать, ты себе на уме», — подумал он, а вслух сказал:
— В конторе денег не дают, так что займи у кого-нибудь, ну хотя бы у своего родственника Кавамори. Да и заночевать сегодня тебе лучше у него…
Нинъэмона душила злоба. Он ничего не ответил и направился к выходу. Однако человек с рубцом на щеке остановил его, сказав, что пойдёт вместе с ним. Тут только Нинъэмон вспомнил, что ещё не знает, где его новое жильё.
— Так я вас очень прошу, господин управляющий, постарайтесь, чтобы всё было хорошо. Кстати, вы могли бы и с хозяином поговорить… Ну, Хироока-сан, пошли! Ишь как мальчонка-то надрывается… Спокойной ночи!
Человек со следом ожога на щеке как-то суетливо поклонился и взял старый чемоданчик и шляпу. Полы его кимоно были подоткнуты, из-под них виднелись старые артиллерийские сапоги. Всем своим видом он походил скорее на хлебного маклера, чем на арендатора. Когда они шагнули в темноту, где свирепо выл ветер, конторские часы пробили шесть. Измученная криком ребёнка, жена Нинъэмона одиноко стояла под навесом амбара.
Предупредив, что дорога плохая и идти надо осторожно, спутник Нинъэмона свернул на тропинку, проходившую по меже, и пошёл впереди. Убранные поля, простиравшиеся вдаль, были пустынны, ветер колыхал жнивьё, и оно походило на мёртвую зыбь. Однообразие равнины нарушал только длинный ряд голых деревьев, защищавших поля от ветра. От бесчисленных звёзд, зябко мерцавших в небе, всё вокруг казалось ещё более холодным и мрачным. Спутник Нинъэмона и его жены болтал без умолку. Он не преминул сообщить им, что является арендатором, что зовут его Касаи и что он также староста местного храма секты Тэнри.
Они прошли уже около километра, а ребёнок не утихал ни на минуту, его надрывный плач, уносимый ветром, замирал где-то вдали.
У развилки тропы Касаи остановился.
— Идите теперь вот по этой дорожке и там по левую руку увидите свой дом. Поняли?
Нинъэмон стал вглядываться в ночную мглу. Ветер яростно завывал, и ему пришлось приставить руку к уху и напрячь слух, чтобы не пропустить ни слова из того, что говорил Касаи. Касаи ещё раз терпеливо объяснил, куда надо идти Нинъэмону, и предложил ему взаймы немного денег под поручительство Кавамори. Однако Нинъэмон хотел поскорее очутиться в своей хижине и уже больше не слушал Касаи. Его одолевали голод и холод, и он, даже не попрощавшись, резко повернулся и пошёл.
Небольшой приземистый домишко, обнесённый изгородью из стеблей гречихи и проса, стоял на склоне невысокого холма, похожего в темноте на перевёрнутую медузу. Густо пахло гнилью. Хибарка казалась логовищем дикого зверя и наводила ужас. Тяжело плюхнулись на землю узлы, которые Нинъэмон сбросил с клячи. Кляча заржала, словно хотела заодно освободиться от скопившейся в её лошадиной душе злости. Откуда-то издалека донеслось ответное ржанье. Потом опять всё стихло, лишь по-прежнему свирепо выл ветер.
Волоча озябшими руками вещи, муж и жена вошли в дом. Здесь давно уже не разводили огня, но после улицы на них приятно пахнуло теплом. Шаря в темноте, они нашли какие-то старые рогожи и солому и в изнеможении опустились на пол. С облегчением вздохнув, жена сбросила со спины мешок, сняла ребёнка и дала ему грудь. Но молока в груди не было. Ребёнок больно кусал её твёрдыми дёснами и наконец громко заплакал.
— Паршивец! Сосок отгрызёшь! — закричала мать, вытащила из-за пазухи три жареных лепёшки из соевой муки и стала кормить малыша, предварительно разжёвывая каждый кусочек.
— Дай-ка и мне!
Нинъэмон протянул руку и попытался схватить огрызки. Между ним и женой завязалась борьба. Они боролись молча, упорно. Ведь кроме этих несчастных лепёшек у них ничего не было.
— Дура! — процедил муж.
Исход короткой борьбы был решён. Жена потерпела поражение — муж отобрал почти всё. Снова наступила гнетущая тишина. В полном мраке они жадно доедали оставшиеся крохи пищи. Скудная трапеза лишь усилила голод. Наконец они улеглись, глотая слюни. Они не могли сварить даже тыкву, потому что нечем было затопить. Изнемогший от плача ребёнок незаметно уснул.
Вскоре они почувствовали, как забирается в щели пронизывающий ветерок, и, словно сговорившись, придвинулись к малышу, обняли его. Они старались согреть его своими телами, хотя сами дрожали от холода. Но усталость взяла своё. И они уснули как убитые. За дверью, по горам и полям, гулял буйный ветер. Чёрная, как лак, непроглядная тьма плыла на восток, и только вершина Маккаринупури излучала слабое фосфорическое сияние. Да, злые силы природы бодрствовали сейчас в этом уголке земли.
Так Нинъэмон с женой, неизвестно откуда появившиеся в К., стали арендаторами на ферме Мацукава.
2
В сотне метров от хижины Нинъэмона, у дороги, ведущей из деревни К. в Куттян, стоял домик другого арендатора, по имени Йодзю Сато. Йодзю был невзрачным, невысокого роста человеком с землистым цветом лица. Годы, казалось, прошли для него бесследно, точно так же, как и его труд, который так и не принёс ему достатка. Он ничем не отличался от остальных арендаторов, если не считать его многочисленное потомство. На ферме острили, что жена Сато наверняка берёт чужих детей. Это была крепкая, здоровая женщина, любительница выпить. Жили они бедно, заработков их едва хватало, чтобы прокормить семью, и жена Йодзю всегда выглядела неряшливой и грязной. В довольно правильных чертах её лица таилось что-то порочное, странным образом привлекавшее мужчин.
Ранним утром жена Йодзю, в рваной кофте без рукавов поверх авасэ, пришла к колодцу — если можно так назвать врытую в землю бочку из-под мисо, на три четверти наполненную ржавой дождевой водой, — чтобы вымыть похожие на картофель клубни завезённого из других стран растения, которое в обиходе привыкли называть «анэтёко». Пока она сидела за этим занятием, к колодцу, неуклюже ступая, подошёл незнакомый ей мужчина, огромный, чуть ли не шести сяку[8] ростом, слегка сутулый, так что голова его казалась посаженной прямо на плечи, с нездоровым от голода цветом лица. Его большие глаза под густыми бровями напоминали глаза затравленного зверя, и в то же время в них была хитринка. Остановившись возле жены Йодзю, Нинъэмон осклабился и сказал:
— Послушайте, любезная, не найдётся ли у вас немного растопки?
Жена Йодзю не ответила, глядя на него спокойно, но с настороженной враждебностью, словно кошка на собаку.
Нинъэмон, как ребёнок, потёр глаза тыльной стороной ладони и улыбнулся, отчего лицо его приняло простодушное выражение.
— Я вон из той хижины… Теперь всегда буду жить здесь… Так что не думайте, что я какой-нибудь попрошайка!
Жена Йодзю, так же молча, отправилась в дом. Переступив в темноте через спящих вповалку детей, она нащупала в очаге головню и вынесла её Нинъэмону. Нинъэмон взял её, раздул и, обменявшись с женщиной несколькими словами, пошёл к себе.
Ветер не утихал. И от того, что небо от края до края было зловеще безоблачным, казалось, будто он дует в самом низу, на земле. На поле Сато осенние работы были почти закончены, а вот соседний участок — участок Нинъэмона — оказался запущенным, сплошь покрытым буйно разросшимися сорняками. Оставшиеся после уборки сухие листья бобов шуршали под порывами ветра. С берёз ветер сорвал последние листья и сгибал их стройные белые стволы, сверкавшие на солнце. Зеленели одни лишь тоненькие стебельки льна, выросшие перед хижиной в том месте, где трепали лён. Всё остальное — и дом, и поле — было грязновато-рыжим, лишь кое-где белели пятна инея. Вскоре над унылой хибаркой Нинъэмона показался лёгкий белый дымок. Он пробивался из крыши, из стен, из каждой щели.
Позавтракав, муж и жена вышли в поле с таким видом, словно прожили здесь по крайней мере лет десять, и, не сговариваясь, кому что делать, принялись за работу. Зима была на носу, и оба хорошо знали, что сейчас самое главное. Сложив треугольником старый выцветший платок и повязавшись на манер русской крестьянки, жена Нинъэмона с ребёнком за спиной, без устали, споро подбирала ветки и выдёргивала корни. Нинъэмон, вооружившись мотыгой, перекапывал участок в целых четыре тё[9].
Другие арендаторы уже управились с полевыми работами и теперь возились у своих хибарок, заготавливая дрова или сооружая навесы от снега. В поле были только Нинъэмон с женой; на своём обширном поле они суетились, как два муравья, не успевших вернуться в муравейник. Нинъэмон устало взмахивал сверкавшей на солнце мотыгой. Леденящий ветер с грозным шумом, как цунам, налетал на покрытый инеем лес и гнал оттуда даже ворон. Они улетали на места рыбной ловли, где могли поживиться кетой или горбушей.
После полудня на участок Нинъэмона пришёл управляющий, которого накануне Нинъэмон видел в конторе, и с ним родственник Нинъэмона, крепкий, подвижный старик Кавамори. Кавамори сердито нахмурился и направился прямо к Нинъэмону.
— А у тебя, парень, оказывается, нет уважения к старшим! Что же это ты не заходишь ко мне? Если бы не господин управляющий, я бы так и не узнал, что ты здесь. Ну, пошли в дом!
В лачуге Нинъэмона, справа от входа, лежала соломенная подстилка для лошади, несколько обитых кожей досок отгораживали место для ссыпки зерна. Слева лежало длинное бревно, соединявшее дверной косяк со столбом посреди дома. Земляной пол в прихожей был застлан соломой и несколькими циновками. Над очагом, устроенным в самой середине комнаты, висел дочерна закопчённый железный котелок, возле которого валялись чашки с прилипшими остатками тыквы.
— М-да, грязновато… — смущённо заметил Кавамори, приглашая управляющего сесть у очага.
Робко вошла жена Нинъэмона и поклонилась гостям. Заметив это, Нинъэмон неожиданно громко сплюнул прямо на пол в прихожей. Лошадь испуганно повела ушами, потом потянулась мордой к плевку.
Управляющий принял от жены Нинъэмона чашку с кипятком без заварки, но пить не стал и поставил чашку на циновку. Затем, пересыпая свою речь малопонятными канцелярскими оборотами, принялся пересказывать содержание подписанного вчера контракта. Арендная плата — две иены двадцать сэн с каждого тамбу[10], причём договор возобновляется каждые три года. При неуплате в срок начисляется двадцать пять процентов пени в год. В арендную плату включается сельскохозяйственный налог. Дом Нинъэмона выкуплен у прежнего арендатора за пятнадцать иен, поэтому Нинъэмону надлежит погасить этот долг в течение будущего года; обработка участка после сбора урожая должна производиться с помощью лошади; лён разрешается возделывать только на площади, не превышающей одной пятой всей арендованной земли; азартные игры запрещены; предполагается помощь соседям; в случае богатого урожая арендная плата не повышается, а в случае неурожая не снижается, обращаться с какими бы то ни было жалобами непосредственно к хозяину фермы запрещено. Запрещено также вести хозяйство хищническим образом — и так далее, и тому подобное.
Нинъэмон, который, разумеется, никак не мог с одного раза постичь все эти премудрости, мысленно посылал управляющего ко всем чертям, однако молчал, сосредоточенно глядя в открытую дверь на своё поле.
— Лошадь-то у тебя есть, зачем же мотыгой работаешь? Смотри, не сегодня-завтра снег выпадет! — Управляющий, очевидно, решил перейти к делу.
— Лошадь есть, это верно, плуга вот нет, — насмешливо фыркнул Нинъэмон.
— Можно взять напрокат.
— А платить чем?
Разговор прервался. Управляющий подумал, что теперь он знает, как обойтись с этим дикарём при следующей встрече. Действуя прямо, с ним не сговоришься. Тут нужен особый подход, ну хотя бы отнестись поприветливее к его жене.
— Ничего, всё образуется, — сказал он. — Только потерпи немного. Хозяин наш — один из самых богатых людей в Хакодатэ и обо всём понятие имеет.
Покинув хижину Нинъэмона, управляющий энергично зашагал прочь.
Нинъэмон вышел вслед за управляющим, провожая его взглядом. Кавамори вытащил из кошелька монету в пятьдесят сэн и сунул её в руку жене Нинъэмона. Нужно задобрить управляющего, преподнести ему подарок, сказал Кавамори, иначе житья не будет. Пусть Нинъэмон купит сакэ и сегодня же вечером отнесёт ему. А плуг Кавамори им одолжит свой. Нинъэмон продолжал пристально смотреть вслед управляющему, и вдруг им овладела дикая, всепоглощающая злоба, даже в горле пересохло, и он снова плюнул.
Оставшись одни, муж и жена вновь принялись за работу. Солнце садилось, становилось всё холоднее. Обильный пот застывал, обжигая, как лёд. Нинъэмон, однако, был бодр. В мрачных мыслях появился просвет, в котором сейчас навязчиво сверкала и вертелась круглая пятидесятисэновая монетка. Орудуя мотыгой, Нинъэмон старался прогнать видение, даже хмурился, но когда понял, что все его попытки тщетны, как-то глупо осклабился, и ухмылка долго не сходила с его лица.
Близились сумерки, над потемневшей вершиной Комбудакэ появились облака, и к ним медленно поплыло солнце. Окинув взглядом обработанный им обширный участок, Нинъэмон, довольный, вернулся домой. Он быстро вычистил мотыгу, задал корм лошади. Жена принялась за стряпню.
Вытерев рукавом пот со лба, Нинъэмон потребовал у неё полученную от Кавамори монету. Но она рассталась с деньгами лишь после того, как получила несколько оплеух. Тяжело ступая, Нинъэмон вышел из хижины, предоставив жене заканчивать ужин в унылом одиночестве. Он отправился в город, по дороге развлекаясь тем, что то прятал монету за пазуху, то вынимал её и подбрасывал вверх щелчком большого пальца.
В десятом часу, — девять часов на ферме это уже глубокая ночь, — Нинъэмон, изрядно подвыпивший, неожиданно появился в дверях дома Сато. Сато и его жена тоже, как видно, выпили за ужином. Все трое уселись вокруг очага и снова принялись пить и вести пустую болтовню. Был уже двенадцатый час, когда Нинъэмон наконец вернулся домой. Жена, повернувшись спиной к угасающему очагу, крепко спала на рваном ватном одеяле, брошенном поверх голых досок. Пошатываясь, Нинъэмон на цыпочках подкрался к ней и обнял с хохотом. Жена, вздрогнув, проснулась, однако ей было не до веселья. От шума проснулся ребёнок. Жена хотела взять его на руки, но Нинъэмон схватил её и привлёк к себе.
— Всё злишься? Я к тебе с лаской, а ты сердишься? Ах ты зверушка милая! Дай срок. Вот увидишь, я наряжу тебя в шёлковое платье, настоящее. Этот прохвост управляющий, — Нинъэмон сплюнул, не разбирая куда, — ещё будет дрыхнуть, а я уже поговорю с хозяином с глазу на глаз. Дурочка! Я ещё покажу себя! А ты — милая! Я тебя всем сердцем люблю! Ну ладно, ладно. Это тебе, возьми, наверняка понравится!
Он вытащил из-за пазухи завёрнутые в стружку рисовые пирожки с бобовой начинкой и, размяв один в своей громадной руке, запихнул его жене в рот, так что она едва не задохнулась.
3
Дувший много дней подряд сухой ветер в конце концов пригнал тучи, и теперь они беспорядочной толпой бродили по синему небу. Сражение между солнцем и мокрой кашей из дождя и снега шло с переменным успехом, но в конце концов победили снег с дождём. К этому времени Нинъэмон успел вспахать лишь часть своего поля. Впрочем, и на этой части можно было сеять озимую пшеницу. Жена позаботилась о топливе на зиму. Только прокормиться было трудно. Того, что они с собой привезли, хватило лишь на несколько дней. И вот однажды Нинъэмон отвёл клячу в город и продал её, чтобы втридорога купить пшеницы, проса и бобов. А без лошади нельзя было заняться зимним извозом, и Нинъэмон вынужден был проводить время в праздности, ожидая, когда затвердеет снег.
Наконец снег покрылся твёрдой коркой, и Нинъэмон, оставив жену и сына, нанялся дровосеком на казённые вырубки у подножья Маккаринупури. Он работал здесь, не жалея сил, а когда снег начал таять, отправился на рыбный промысел в Иванай. Домой он вернулся к концу зимы, чёрный от укусов мороза и солёных брызг. Зато кошелёк его был туго набит.
Нинъэмон сразу же купил сильную лошадь, плуг, борону и семена для сева. Каждый день можно было видеть, как он, громадный и сильный, стоит у своего дома, нетерпеливо всматриваясь в поле, где под лучами благодатного солнца таял скопившийся за пять месяцев снег и от земли, пропитанной влагой, поднимался густой пар. Маккаринупури была окутана тёплой лиловатой дымкой. В проталинах в лесу появились зелёные стебельки подснежников. Прыгая по сухим веткам, защебетали, затрещали дрозды и синицы. Всё, что должно было сгнить, сгнило до конца — и опавшие листья, и лачуга Нинъэмона.
Нинъэмон злобно разглядывал домики других арендаторов. «Чтоб вы сгорели», — мысленно желал он им. Пройдёт три года, и он станет самым богатым арендатором на этой ферме. А через пять лет — пусть маленьким, но самостоятельным хозяином. На десятый год ему передадут права на большую ферму. К этому времени ему исполнится тридцать семь лет. Он представил себе, как идёт в шляпе, в плаще на подкладке, в резиновых сапогах — и сам сконфузился.
Наконец подошло время сеять. Ветер принёс откуда-то чёрные листья сгоревшего во время пожара бамбука. Они упали на поля, как чудесный талисман, и на полях закипела жизнь. В городок хлынули торговцы семенами и удобрениями, и каждую ночь из городского дома свиданий далеко разносились звуки сямисэна.
Нинъэмон впряг лошадь в плуг и вышел в поле. Почва была хорошо увлажнена, от пластов земли, вывернутых отточенным лемехом, поднимался свежий, пряный запах, заставлявший кровь быстрее бежать по жилам.
Всё шло своим чередом. Семена дали ростки, буйно тянувшиеся кверху. Нинъэмон очень скоро перессорился со своими соседями, но ни один из них не осмеливался перечить ему из-за его внушительного роста. Йодзю, да и остальные, завидев его, старались скорее убраться с его пути. Жители деревни боязливо предупреждали друг друга: «Смотри! Долговязый идёт!» Даже самому высокому человеку в деревне приходилось задирать голову, чтобы посмотреть в глаза Нинъэмону, отсюда и пошло это прозвище. Нередко люди сплетничали о нём и жене Йодзю.
Даже привычные к труду крестьяне в эту страдную пору к концу дня валились с ног. Они наскоро ужинали и засыпали мёртвым сном. Один Нинъэмон, не зная усталости, работал и после захода солнца. С неутомимостью дикого животного он копался на своём участке при мерцании звёзд. Потом торопливо проглатывал ужин при тусклом свете очага и уходил. Он шёл прямо к дому, где устраивались собрания арендаторов, дом стоял возле деревенского храма, и там встречался с женщиной.
Храм был окружён невысокой густой рощей. Однажды, в один из тихих, сухих и безветренных вечеров, Нинъэмон ждал там свою возлюбленную. Она любила дразнить его; то приходила слишком рано, то так поздно, что доводила его до бешенства. Нинъэмон сидел, обхватив руками колени, у входа в дом и прислушивался.
Остававшиеся на ветвях сухие листья время от времени с лёгким шелестом падали на землю, изгоняемые молодыми почками. Мягкий, как бархат, неподвижный воздух ласково обволакивал Нинъэмона. Даже его огрубевшие нервы не могли не ощущать этих нежных прикосновений. Чувство покоя охватило его. Он слабо улыбался весь во власти каких-то странных грёз.
Послышались шаги. Он весь напрягся. Однако появившаяся во мраке фигура явно не походила на женскую.
— Кто тут? — вглядываясь в темноту, спросил он негромко дрожащим от гнева голосом.
— А ты кто? А, это Хироока-сан! Ты что это делаешь здесь так поздно?
Нинъэмон узнал голос Касаи, этой сикокской обезьяны, и пришёл в ярость. Касаи был местным богачом и считался всезнайкой. Уже это одно злило Нинъэмона. Он подскочил к Касаи, схватил его за грудь и в неистовстве заорал, чуть не плюнув ему в лицо.
Касаи, староста храма, пришёл сюда потому, что в последнее время по ночам у храма частенько располагались и жгли костры какие-то бродяги. Это внушало людям беспокойство, и Касаи намеревался спугнуть бродяг. Он был вооружён дубинкой, но, столкнувшись с Долговязым, струхнул и, съёжившись, не мог произнести ни слова.
— Ты что, пришёл мешать мне? Смотри не суйся в мои дела! Не то шею сверну! — прерывающимся от ярости голосом проревел Нинъэмон.
— Нет, нет! Напрасно ты так думаешь, — поспешно возразил Касаи и стал пространно объяснять, зачем пришёл сюда, добавив, что у него есть к Нинъэмону важная просьба. Нинъэмону показался забавным заискивающий тон Касаи, он отпустил его и уселся на порог. Нетрудно было догадаться, что Касаи в темноте, выпучив глаза, смущённо потирает ладонью щёку со шрамом. Но вскоре он уселся как ни в чём не бывало, неторопливо достал портсигар и чиркнул спичкой. Его «важная просьба» касалась недовольства арендаторов. Две иены двадцать сэн — плата слишком высокая для этого района, но помещик не снижает её даже при сильном недороде, поэтому все до единого арендаторы увязли в долгах. Если арендатору нечем платить, управляющий отбирает урожай на корню, и крестьянам приходится покупать продукты в городе по бешеным ценам. Сейчас они ждут приезда помещика, чтобы потребовать у него снижения арендной платы. Арендаторы решили послать к помещику Касаи, но одному ему говорить с помещиком бесполезно, вот он и решил взять на подмогу Нинъэмона.
— Всё это ерунда! — возразил Нинъэмон. — Уж так ли это много — две иены двадцать сэн? Или вам не для того даны руки, чтобы вы могли заработать эти деньги? Я никогда не брал взаймы у хозяина ни полушки. И не стану влезать в это дело. Попробуй-ка стань на место хозяина! Ещё жаднее его будешь… Раз ничего не смыслишь, незачем соваться!
Нинъэмону очень хотелось плюнуть в лоснящуюся физиономию Касаи, но он сдержался и плюнул на пол.
— Погоди, погоди! Ты не должен так сразу отказываться!
— Должен или не должен — тебе что за дело? Убирайся! Да поживее!
— Но, Хироока-сан…
— Тебе что, моих кулаков захотелось отведать?
С минуты на минуту могла прийти она. И Нинъэмон проклинал Касаи, с каждым словом становясь всё грубее. В конце концов Касаи пришлось, несмотря на всю его настойчивость, подняться с места. Пытаясь скрыть раздражение, он пробормотал на прощанье несколько вежливых слов и стал спускаться по склону. У развилки он хотел свернуть влево, но Нинъэмон, следивший за ним, рявкнул: «Иди направо!» Касаи и тут не стал противиться. По дороге, ведущей слева, должна была прийти она.
Оставшись один, Нинъэмон, дрожа от злости, притаился во мраке. Как назло, женщина запаздывала. Нинъэмон потерял терпение, вскочил и пошёл по лесной тропке напролом, словно шёл днём по широкой дороге. Обострённое, как у зверя, чутьё подсказало ему, что в редком кустарнике у тропинки кто-то есть. Он замер на месте, вглядываясь в кусты. В ночной тишине послышался приглушённый женский смех — дразнящий, чувственный. Нинъэмон ощутил знакомый запах женского тела.
— Ага, скотина! — заорал он и бросился в кустарник. Обутый в соломенные сандалии, он сделал несколько шагов по твёрдым сучьям и колючкам и вдруг наступил на мягкое, вздрогнувшее тело. Он отдёрнул было ногу, но, охваченный бешенством, тут же навалился на женщину всей тяжестью.
— Ай, больно!
Вот это ему и хотелось сейчас услышать. Это слово подлило масла в огонь. От ярости у него помутилось в глазах. Он набросился на женщину, стал бить её и пинать ногами. Женщина закричала от боли, обвила его руками и укусила. Нинъэмон крепко схватил её за плечи, выволок на тропинку. Она пыталась вырваться, царапая его лицо длинными острыми ногтями. Рыча, как грызущиеся собаки, они сплелись клубком и повалились на землю, не прекращая борьбы. Женщине всё же удалось вырваться от него. Опасаясь, как бы она не убежала, Нинъэмон одним прыжком вскочил с земли, готовый броситься в погоню, но женщина снова обхватила его руками. В каком-то исступлении они опять принялись колотить и царапать друг друга. Схватив женщину за волосы, Нинъэмон поволок её по земле. Когда они появились наконец у храма, оба были покрыты ссадинами и синяками. Дрожа всем телом от животной страсти, женщина распростёрлась на полу. А Нинъэмон, стоя над ней во мраке, даже слегка пошатывался от сжигавшего его возбуждения.
4
В этом году на Хоккайдо с начала июня наступили необычные для весенней поры холода с затяжными дождями. Если в главных районах Японии, где много заливных полей, засуха не считалась бедствием, то на Хоккайдо в таких деревнях, как деревня К., где велось только богарное земледелие, обычно радовались хорошему дождю. Но в этом году дождей было слишком уж много, и крестьянам ничего не оставалось, как угрюмо вздыхать. На фоне зеленеющих рощ и полей грязными пятнами выделялись крестьянские лачуги. Из свинцовых туч, затянувших небо сплошной пеленой, не переставая моросил холодный, похожий на осенний, дождь. Мостки на низких межах всплыли, и между ними пробивались длинные стебли водяного овса. В воде, стоявшей на полях, сновали головастики. Печально куковали кукушки в роще. С утра до вечера стучали по крышам капли, словно где-то в отдалении сыпали на доску мелкие бобы, а когда дождь на время прекращался, дул сырой холодный ветер, от которого, казалось, вянули и деревья, и трава.
Однажды староста оповестил крестьян, что из Хакодатэ приехал хозяин фермы и зовёт всех на собрание. Нимало не заботясь об этом, Нинъэмон с утра запряг лошадь и уехал в город. Возле транспортной конторы уже стояли две телеги. Лошади понуро опустили головы, их гривы, намокшие от дождя, слиплись и повисли длинными прядями, с которых непрерывно стекала вода. От спин лошадей шёл пар.
Нинъэмон толкнул дверь и вошёл в контору. Трое молодых парней развели костёр прямо на земляном полу и грелись. Крестьяне, занимавшиеся извозом, слыли отчаянными и грубыми. То и дело отодвигаясь от костра, разгоравшегося всё жарче, они вели разговор о шайке картёжников, которые появились в городке: сезон дождей был для них наиболее благоприятным временем. Говорили, будто они хотели обобрать крестьян, но обожглись на этом деле, и их всех в скором времени выпроводят из города.
— Ты тоже, пожалуй, не прочь бы сыграть разок и зашибить деньгу! — вызывающе сказал один из парней Нинъэмону.
В комнате было темно и сыро. Нинъэмон молча протиснулся к огню. На улице шаркали соломенными сандалиями редкие прохожие, обычного для этого времени года оживления не было и в помине. Молодой конторщик дремал, подперев щёку рукой, в которой он сжимал кисточку для письма. Так, в праздной скуке, они провели два с лишним часа, ожидая грузов. Глупая болтовня всем надоела, и в конторе воцарилось угрюмое молчание, людей одолевала зевота.
— А что, не сыграть ли нам по маленькой? — вдруг предложил Нинъэмон, обведя всех взглядом.
Он улыбался редкой для него простодушной улыбкой. Глядя на его улыбающееся лицо, все невольно к нему потянулись. Принесли циновки. Четверо сели в круг. Один осторожно взял со стола конторщика чайную чашку. Другой извлёк из-за пазухи две игральные кости.
Услышав возбуждённые голоса, конторщик проснулся. Игра была в самом разгаре. Конторщик чуть было не поддался искушению, но вовремя спохватился.
— Эй, такими вещами здесь нельзя заниматься!
— Раз нельзя, так пойди, чёрт подери, найди нам грузы, — отмахнулся Нинъэмон.
Наступил день, а грузов всё не было. Нинъэмону не везло, и он уже жалел, что предложил начать игру. И чем горше становилось у него на душе, тем сильнее не везло в игре. Расстроенный и раздражённый, он резко поднялся с места. Его партнёры что-то сказали, но он, даже не оглянувшись, вышел из конторы. Дождь не прекращался. По земле тяжело стлался дым, вылетавший из кухонных труб.
От дождя всё намокло и разбухло — деревья, трава, земля. Небо висело так низко, что, казалось, вот-вот рухнет на землю. Мрачный как туча, Нинъэмон отправился домой. Он готов был сейчас на любое сумасбродство, только бы облегчить душу. Подъезжая к дому, он заметил, что трое старших детей Сато, промокшие с головы до ног, закинув за спину узелки, возвращаются, видимо из школы, прямо по его полю, чтобы сократить себе путь. Нинъэмон крикнул им, чтобы остановились. Ребята оглянулись и, увидев Долговязого, изменились в лице от страха. Они подняли руки, готовясь защитить себя от ударов, и стояли неподвижно, словно приросли к земле.
— Вы что же это, паршивцы, топчете чужое поле? Крестьянские отродья, а не знаете, что поле надо беречь? А ну идите, идите сюда! — заорал Нинъэмон, выпрямившись во весь рост и злобно глядя на детей.
Испуганные дети с плачем боязливо приблизились к нему. Железный кулак Нинъэмона опустился на щёку худенькой старшей девочки, едва не своротив ей скулу. Дети громко заревели, словно им всем разом стало больно. Но Нинъэмон не пощадил ни старших, ни младших — всех отлупил.
Он пришёл домой. Жена, сидя на циновке, шумно рубила солому на корм лошади. Ребёнок, высунув из лохмотьев свою круглую большую голову, следил за дождевыми каплями, падающими с потолка. Духота была такой же гнетущей, как настроение Нинъэмона, грязь в хижине особенно бросалась в глаза после относительной чистоты транспортной конторы. Нинъэмон молча прибрал лошадь и поспешил выйти на воздух. Капли дождя забирались под одежду, вызывая озноб. Раздражение Нинъэмона всё росло. Он направился было к хибарке Йодзю, но вдруг вспомнил, что все сейчас собрались у храма, и тоже пошёл туда.
С самого утра пятьдесят арендаторов дожидались помещика. Тот появился лишь после полудня, в сопровождении управляющего. На нём было дорогое тёплое пальто. Заняв почётное место, помещик молитвенно сложил ладони и важно повернулся лицом к храму. Затем высокомерно обратился к крестьянам со словами, из которых они и половины не поняли. Лица их выражали недоумение, однако они кивали головой всякий раз, когда хозяин делал паузу. Наконец подошла очередь выступить Касаи. Прежде всего он заявил, что помещик — это отец, а арендаторы — его дети, а затем довольно бойко изложил требования арендаторов, на ходу опровергая их как неразумные, придуманные тёмными людьми и потому несвоевременные, и ещё что-то в таком же духе. Нинъэмон пришёл как раз в тот момент, когда говорил Касаи, и, прислонившись к дверному косяку, стал слушать.
— А теперь, когда мы высказали свои просьбы, нам надобно слить наши сердца воедино и не беспокоить господина управляющего. — Тут Касаи обвёл взглядом собравшихся. — Как говорится в одном из псалмов Тэнри: «Все страны живут в добром согласии». Так и мы должны строго придерживаться установленных правил. Нас много, но это в равной степени справедливо для всех. Вот, господин, некоторые арендаторы посеяли льна больше, чем полагается. Это достойно лишь порицания, такого своеволия нельзя допускать.
Нинъэмон пренебрёг правилами пользования землёй и половину участка засеял льном. Поэтому слова Касаи он принял на свой счёт.
— Один из этих бесчестных людей даже не пожелал явиться сюда!
У Нинъэмона в ушах зазвенело от ярости. Ещё что-то вкрадчиво болтал Касаи, читал ещё какие-то нравоучения помещик, но вскоре Нинъэмон услышал, как все стали шумно подниматься со своих мест. Нинъэмон угрюмо смотрел на выходивших из дома. Массивная фигура владельца фермы, в молодости, видно, немало потрудившегося, внушала невольный страх. Нинъэмон провожал Касаи злобным взглядом.
Через некоторое время, шумно и весело болтая, стали расходиться арендаторы. Позже других показался Йодзю. Небольшого роста, он со спины выглядел молодым, почти юношей. Нинъэмон нагнал его и ударил по уху. Йодзю покачнулся, схватился за ухо и, даже не оглянувшись, пустился наутёк, как кролик, подгоняемый рёвом хищного зверя. Он надеялся найти защиту у идущих впереди, догнал их и стал прятаться.
— Ты кто, нищий, вор или просто скотина? Зачем подучил своих сопляков вытаптывать чужое поле? Я тебе покажу! Ну-ка иди сюда! — орал Нинъэмон.
Он налетел на Йодзю. Несколько человек бросились их разнимать, и все вместе, сплетясь в клубок, повалились на грязную глинистую дорогу. Когда наконец удалось оторвать Нинъэмона от Йодзю, Йодзю был бледен как мертвец. Ему здорово досталось. Тем, кто оказался в роли посредников, пришлось свернуть к домику Йодзю. По пути они пытались умиротворить Нинъэмона.
В хибарке, забившись в угол, всё ещё горько плакала избитая Нинъэмоном старшая дочь Йодзю. Жена Йодзю, с длинными угольными щипцами в руке, и жена Нинъэмона, с младенцем за спиной, сидели, разделённые очагом, и изливали друг на друга потоки брани. Увидев, что вслед за Йодзю, облепленным грязью и окровавленным, в дом вошёл Нинъэмон, жена Йодзю вскочила и, ни о чём не спрашивая, вызывающе стала перед Нинъэмоном. Скрежеща зубами, она выпучила на него глаза, готовые выскочить из орбит, но от душившей её ярости не могла произнести ни слова. Вдруг она замахнулась щипцами, однако Нинъэмон легко вырвал их у неё из рук. Когда же она попыталась укусить обидчика, он отшвырнул её в сторону. Не слушая посредников, которые уговаривали их выпить по чашечке сакэ и разойтись с миром, Нинъэмон забрал жену и отправился домой. Жена Йодзю, как была босая, с бранью побежала за ними, продолжая поносить их и после того, как они скрылись в хибарке.
Нинъэмон уселся возле очага и молча смотрел на бесновавшуюся женщину. Такой оборот дела оказался для него неожиданным. Странное смятение наполнило его душу. То, что ему вдруг пришлось порвать с любовницей, и злило его, и забавляло, и вызывало сожаление. Нинъэмон не отвечал на её ругань, и она не входила в дом. Наконец, прокричав охрипшим голосом последнее оскорбление, она под дождём ушла к себе. В уголках рта Нинъэмона появилась насмешливая складка. Вот к чему привела его глупость. «А, наплевать!» — решил он.
Нинъэмон вдруг почувствовал страшную усталость и какое-то тупое безразличие. Так не хотелось выслушивать горькие слова ревности от жены, только сейчас узнавшей правду. Кроме того, он вдруг понял, что способен на любую жестокость. Значит, надо попридержать свой характер. Чтобы избежать упрёков жены, Нинъэмон засыпал её приказаниями. Потом он поспешно съел свой поздний ужин и, с шумом отбросив палочки для еды, как был, в грязной, пропитанной потом одежде, вышел из дому. Ноги несли его к притону, устроенному наехавшими в деревню картёжниками.
5
Дожди, лившие почти целый месяц, наконец прекратились, и установилась ясная погода. Лето сразу вступило в свои права. Повсюду как-то незаметно расцвели и распустились цветы, в лесу зазеленели и разрослись листья диких вишен и магнолий. Вместе с летом пришла тяжёлая, удушливая, как в парной бане, жара. На полях появились заросли сорняков, заглушавших посевы. Со страшной быстротой расплодились вредители. Напрасно надеялись крестьяне на то, что от длительных дождей насекомые погибли. Над капустой как ни в чём не бывало тучами носились бабочки-капустницы. Посевы бобов буквально кишели вредителями. На ячмене появились чёрные точки головни, листья картофеля покрылись предательским белым налётом мучнистой росы. Слепни и комары, жужжа, кружились над полями, как разведчики какой-то огромной армии. Лачуги были увешаны грязным тряпьём, которое во время дождей мокрым сваливалось в кучу.
Крестьяне целыми семьями выходили в поле. Началась отчаянная борьба человека с природой.
Обычно крестьяне во время работы мурлыкали себе под нос разные песенки, однако сейчас они вгрызались в землю молча, согнувшись в три погибели, обильно поливая её своим потом. Лошади, низко, до самой земли опустив морды, увязали в ещё мокрой земле, отгоняя хвостами слепней, распухших от крови, слепни шлёпались на землю и, перевёрнутые на спину, сучили похожими на стальные проволочки лапками. Но они не дохли и очень скоро, ловко работая крылышками, переворачивались на брюшко, отдыхали в траве и снова присоединялись к полчищам насекомых, жужжавших в ослепительных лучах солнца.
Летние культуры не уродились, один только лён, как обычно, дал урожай. Участок, где он был посеян, напоминал то синий бархат моря, то изумрудный ковёр. Нежные гибкие стебли украсились на концах красновато-коричневыми зёрнами.
Как-то управляющий, обходя ферму, заметил Нинъэмону:
— Нельзя сеять столько льна. Почва истощится, и на ней уже ничего не вырастишь. Беда мне с тобой!
— А мне, думаешь, легко? У тебя своя беда, у меня — своя. Только беды наши разные. С голоду я подыхаю — вот она, моя беда! — сердито отрезал Нинъэмон. Один закон жизни был для него превыше всего — добыть пропитание.
Когда пришло время, Нинъэмон погрузил лён на телегу и повёз его в Куттян на полотняную фабрику. Ему хорошо заплатили и попросили привезти ещё, обещая высокую цену за семена — в других районах лён не уродился. Нинъэмона приятно согревали спрятанные за пазухой сто иен чистой прибыли, и он с удовольствием подумал о богатом урожае льна, дозревавшем на его поле. Нинъэмон зашёл в кабачок. Внимание его привлекла красивая женщина, каких ему не случалось видеть в деревне. Сакэ действовало на Нинъэмона по-разному: то приводило его в ярость, то нагоняло грусть. Иногда он впадал в буйство, иногда становился весёлым и благодушным. Сегодня сакэ, разумеется, привело его в великолепное настроение. Его нимало не заботило, что с ним пьют совершенно чужие ему люди, и, захмелев, он стал отпускать громкие шутки. В такие минуты Нинъэмон походил на большого глупого ребёнка. Привлечённые шутками, вокруг него стали собираться люди. Женщина даже не противилась, когда он усадил её к себе на колени и потрепал по щеке.
— Вот было бы смеху, если бы на твоей щеке выросла моя борода. — От природы неразговорчивый, Нинъэмон неуклюже шутил, заставляя покатываться со смеху женщину и других посетителей кабачка. Уже вечерело, когда Нинъэмон вышел на улицу. По пути он купил отрез яркого муслина, три бутылки пива и немного жмыхов.
Дорога между Куттяном и деревней проходила по хвойному лесу, мимо подножья Маккаринупури. Величественные, в несколько обхватов, пихты, окружённые густыми зарослями папоротника, казалось, упирались в самое небо. В редких просветах между ними то появлялась, то исчезала луна.
Удобно устроившись на передке повозки, Нинъэмон потягивал пиво и хрипло горланил песни, эхом разносившиеся по лесу. В конце концов он свалился в телегу и уснул. Ко всему привычная лошадь тащилась вперёд, выбирая дорогу среди рытвин и выбоин. Телега тряслась и подпрыгивала, но Нинъэмон ничего не замечал: он то впадал в приятное забытьё, то грезил наяву.
И вдруг Нинъэмона будто вырвали из этого глубокого, приятного сна: он увидел перед собой встревоженное, мрачное лицо деда Кавамори. Весело настроенному Нинъэмону показался смешным серьёзный вид родственника, и он чуть было не расхохотался. Но тут обнаружил, что телега стоит прямо перед его хибаркой, а вокруг собрался народ. Там были управляющий, Йодзю, староста. Это показалось Нинъэмону странным и необычным. Заметив, что Нинъэмон пришёл в себя, Кавамори сказал ему:
— Иди скорей в дом. Малыш твой, никак, помирает. Дизентерия на него напала!
Одним рывком Нинъэмон был перенесён в суровую действительность. Лицо его, уже готовое расплыться в широкой улыбке, исказилось. Кровь бросилась в голову. Хмель моментально улетучился. Нинъэмон соскочил с телеги и вбежал в хижину. Там тоже были люди. Нинъэмон поискал глазами жену. Свернувшись комочком рядом с малышом, который уже почти не дышал, она горько плакала и причитала. Касаи поставил на колени свой старый чемоданчик, который всегда был при нём, и извлёк из него что-то похожее на талисман. Увидев Нинъэмона, он воскликнул:
— А, Хироока-сан, вы вовремя вернулись!
Жена бросила на Нинъэмона взгляд, полный страха, печали и упрёка, и разрыдалась. Нинъэмон быстро подошёл к ребёнку. Малыш так отощал, что, кроме головы, большой, как у осьминога, у него будто ничего и не осталось. Он до неузнаваемости ослаб и похудел. Просто не верилось, что за каких-нибудь полдня это маленькое существо могло так измениться. Тоска и беспокойство, близкие к злобе, охватили Нинъэмона. Неведомые ему жалость и нежность жгли сердце. Он стоял в растерянности, как человек, которому вдруг насильно навязали что-то такое, о чём он до сих пор понятия не имел. Беспомощность терзала его. Он не знал, что ему делать. И от этого злился.
Между тем Касаи, приняв важный вид, взял в руки талисман и с торжественной медлительностью стал поглаживать им живот ребёнка, делая рукой вращательные движения и бормоча заклинания. Только это и внушало теперь надежду Нинъэмону. Стоявшие рядом люди напряжённо следили за каждым движением Касаи, словно ждали, что вот-вот произойдёт чудо. Ребёнок продолжал плакать жалобным тоненьким голоском. Сердце Нинъэмона разрывалось на части. И всё же, пока ребёнок плакал, ещё оставалась какая-то надежда. Но вот он умолк. Его большие глаза стали неестественно широкими и застыли. Нинъэмон е немой мольбой смотрел на Касаи. От скопления людей воздух в лачуге стал спёртым. С облысевшего лба Касаи катились крупные капли пота, и Нинъэмон вдруг почувствовал к нему уважение. Почти целых полчаса Касаи священнодействовал. Потом взял свой старый чемоданчик, бережно извлёк из него бумажный свёрток и почтительно поднял его на уровень лба. Развернув свёрток, он взял пальцами небольшой вырезанный из бумаги квадрат, на котором было что-то написано, и свернул его в трубочку. Затем велел принести воды, влил её в трубочку и сказал Нинъэмону, чтобы тот напоил ребёнка.
[1] Ри — мера длины, равная 3,93 км.
[2] Дзидзо — буддийское божество, покровитель путешественников и детей.
[3] Косиндзука — каменная плита с рельефным изображением трёх обезьян.
[4] Хибати — домашняя жаровня-грелка.
[5] Ацуси — свободного покроя национальная одежда аборигенов Хоккайдо, из более толстой материи и с более узкими рукавами, чем кимоно японцев. На Хоккайдо японцы предпочитают ацуси своей национальной одежде.
[6] Нанивабуси — устное повествование, в котором рассказ переплетается с особым речитативом.
[7] В Японии распространены личные печати, заменяющие подпись.
[8] Сяку — мера длины, равная 30,3 см.
[9] Тё — мера площади, около одного га.
[10] Тамбу — мера площади, около 0,1 га.
Перевод А.Г. Рябкина
ссылка на книгу: https://hyperion-book.ru/product/arisima-takjeo-izbrannaja-proza/