«Тайная история князя Мусаси»
Свиток первый
О сочинении монахини Мёкакуин «Ночное сновидение» и «Записках Доами»
Точно неизвестно, кем была по происхождению монахиня Мёкакуин, написавшая «Ночное сновидение», и мы не знаем, когда она создала свое сочинение. Из его содержания следует, что Мёкакуин была прислуживающей дамой в доме правителя провинции Мусаси, после падения которого она постриглась в монахини и, как сама написала, «в какой-то глухой горной деревушке сплела из травы хижину и с утра до вечера ничего другого не делала, как только повторяла имя Будды». Похоже, что она создала свое сочинение в старости от скуки, вспоминая прошедшую жизнь. Но почему монахине, которая «ничего другого не делала, как только повторяла имя Будды», пришло на ум взяться за кисть? Она сама так изложила свое побуждение:
«Если хорошенько подумать о поведении князя Мусаси, то станет ясно, что в мире нет ни праведников, ни злодеев, нет ни героев, ни заурядных людей. Даже мудрецы иногда совершают постыдные поступки, а храбрецы иной раз проявляют слабость. Тот, кто вчера на поле битвы сокрушил бесчисленных противников, сегодня в собственном доме, еще при жизни корчится под бичом демона преисподней. Красавица с лицом, как цветок, и станом, как ива, возрождается ракшасом[5] или якшей[6], а неустрашимый герой — голодным духом[7] или животным. Разве князь Мусаси не был бодхисаттвой[8], который на некоторое время воплотился в нашем мире, явив людям закон судьбы и перерождения, для того чтобы человеческий род избавился от заблуждений?»
В конце она пишет:
«Князь Мусаси был благожелательным к людям существом, благородное тело которого терзали муки ада. Благодаря своему благодеянию он преподал нам, людям обыкновенным, суть Прозрения. Все, что я написала о поведении князя, это, с одной стороны, молитва об его избавлении от мук в ином мире, а с другой — выражение благодарности ему; других побуждений у меня не было. Только люди, не знающие сострадания, глядя на поведение князя, будут насмехаться, а все, у кого есть сердце, должны быть только благодарны такой личности».
Но эти утверждения не совсем состоятельны. Искренне ли монахиня верила в то, что написала? Не испытывала ли она физической неудовлетворенности от своей одинокой жизни и не начала ли она свое сочинение, чтобы утешиться в своем безрадостном существовании?
Автор «Записок Доами» не объясняет, почему он решил написать свое сочинение, но, без сомнения, причина заключалась в странном поведении его господина. Доами никак не мог забыть того, чему был свидетелем, когда служил ему, и чем больше размышлял, тем более странным это ему казалось, — вот что побудило его взяться за кисть. В противоположность монахине Мёкакуин, которая считала князя бодхисаттвой и истолковывала его поступки в исключительно благожелательном свете, Доами, как кажется, довольно ясно представлял себе душевное состояние своего господина. Кроме того, он пользовался полным его доверием; князь время от времени поверял этому Доами мучения своей интимной жизни, рассказывал о своем сексуальном влечении начиная от отрочества и требовал сочувствия к себе. По-видимому, Доами был чем-то вроде шута. Были ли у него от природы такие же наклонности, как у князя? Или он прикидывался таким, чтобы добиться расположения хозяина? Или, долго прикидываясь, он в конце концов подпал под его влияние и действительно стал таким же, как он? Так или иначе нельзя сомневаться, что этот человек был надежным партнером в «тайном раю» господина и был ему необходим. Возможно, что без Доами сексуальные наклонности князя не получили бы такого искаженного развития. Поэтому тот проклинал Доами, часто бранил и бил его; можно предполагать, что даже хотел его убить и не раз направлял на него обнаженный меч. Мужчины и женщины, принимавшие участие в «играх» князя, редко умирали естественной смертью, и Доами, без сомнения, чрезвычайно повезло, что он избежал насильственного конца. У него было мало шансов остаться в живых, он гораздо чаще, чем кто-либо, был на краю гибели, и спасением своим он обязан прежде всего своему уму и сообразительности.
О портрете и доспехах Тэрукацу, князя провинции Мусаси, и о портрете его супруги, в монашестве Сёсэцуин
Создатель портрета Тэрукацу, хранящегося в доме потомков рода Корю, изобразил его в броне южных варваров[9], в наплечниках из пластин, связанных черными нитками, и набедреннике и в шлеме с двумя огромными рогами буйвола. В правой руке князь держит разноцветный стяг, левая лежит на колене, указательный палец касается ножен меча; ноги в меховой обуви скрещены, князь сидит на тигровой шкуре. Без панциря и шлема можно было бы судить о его телосложении, но в таком одеянии можно увидеть только лицо. На портретах героев эпохи Сражающихся царств часто все тело таким же образом заковано в доспехи, в исторических иллюстрированных книгах часто встречаются портреты Хонда Хэйхатиро[10] и Сасакибара Ясумаса[11], и все они похожи на этот — герои действительно выглядят внушительно и величаво, но в то же время нельзя отделаться от ощущения официальной чопорности. По историческим документам, Тэрукацу умер в возрасте сорока трех лет; можно думать, что портрет был сделан, когда ему было между тридцатью пятью и сорока годами. Лицо с полными щеками, квадратная челюсть выдается вперед, черты лица крупные — князя никак нельзя назвать безобразным, и его внешность выражает спокойную мужественную твердость. Глаза круглые и широко раскрытые; грозно сверкающие, они смотрят злобно и пронизывающе из-под низко надвинутого на лоб шлема. На носу на уровне глаз бородавка, похожая на толстую косую складку, которая создает впечатление еще одного маленького носа. Кроме того, с двух сторон от нее ко рту идут глубокие морщины, они придают лицу недовольное выражение, как будто князь лизнул что-то горькое. Под носом и на нижней челюсти усы и бородка, такие редкие, что можно сосчитать все волоски.
Шлем, без сомнения, делает лицо князя более внушительным. Как было сказано, он с двух сторон украшен буйволиными рогами, на гребне вместо обычной скалы изображен Индра[12], попирающий демона. Броня южных варваров на князе производит странное впечатление. Я в этой области хорошо не разбираюсь, но кажется, что такие панцири были завезены в Японию в период Тэммон[13] через Танэгасима вместе с огнестрельным оружием голландцами и португальцами. На князе кираса «гусиная грудь» — она разделялась посредине вертикальным ребром, которое выдается вперед; спереди кираса длиннее, чем с боков. Эти панцири в эпоху Сражающихся царств высоко ценились, и по их подобию в нашей стране стали изготовлять такие же. Поэтому не должно удивлять, что Тэрукацу носил кирасу, но почему он выбрал ее для портрета? Действительно ли он заказал портрет художнику при жизни? Или кто-то после его смерти захотел воспроизвести сохранившиеся в памяти черты? Это остается неясным. Но изображение служит доказательством того, что князь любил свою кирасу. У людей, знающих о князе лишь то, что содержится в исторических документах, при взгляде на портрет возникает только одно впечатление — это герой, подобный Хонда Тадакацу или Сасакибара Ясумаса. Но если на портрет пристально посмотрят знающие секрет его сексуальной жизни, они заметят, что под блестящей молодцеватой наружностью скрыто какое-то беспокойство или даже душевные терзания — можно сказать, что за внушительными доспехами таится что-то мрачное. Эти широко раскрытые глаза, плотно сжатые губы, нос, придающий лицу гневное выражение, плечи — перед нами изображение разъяренного тигра, но выражение лица, как у больного ревматизмом, который стойко переносит боль в суставах. Кажется, что и броня южных варваров, и шлем с буйволиными рогами и изображением Индры призваны скрыть от людей внутреннюю слабость их владельца, что это грим и костюм, которые должны вызвать страх, но странным образом они только усугубляют впечатление неестественности этой чопорной фигуры. Обычно воинам, надевшим кирасу с гусиной грудью, подобает сидеть по-европейски на стуле, а князь на портрете сидит, скрестив ноги, при этом кираса выдается вперед и кажется очень тесной. Под ней не чувствуется цветущего тела, закаленного в битвах. Панцирь и тело не составляют единого целого, они не только не соответствуют друг другу, но военный доспех, который должен защищать воина и пугать его противников, кажется оковами и кандалами, которые доставляют герою мучения. И если вы обратили на это внимание, то во внешности князя вы обнаружите тень ужасающих страданий, и храбрый воин покажется узником, томящимся в жестких оковах. Индра на шлеме, попирающий демона, является символом отваги князя, но и отвратительный демон, корчащийся под ногами бога, намекает на постыдные обстоятельства жизни героя. Конечно, у художника не было намерения изобразить все это, и, скорее всего, он ничего не знал о тайне князя, но портрет явился результатом реалистического воспроизведения облика позирующего.
С этим портретом составляет пару еще один, хранящийся в той же коробке, — это изображение супруги князя. Ни на том, ни на другом нет подписи, но нельзя сомневаться, что обе картины сделаны одним и тем же художником почти в одно и то же время. Супруга князя была дочерью Тирю, правителя провинции Синано, феодала такого же ранга, что и Кирю. Она верно служила мужу, славилась своей добродетелью, после смерти Тэрукацу постриглась в монахини, приняла имя Сёсэцуин и оставалась в доме своего отца, Тирю. У нее не было детей, поэтому последние годы ее жизни были безрадостны. Она скончалась через три года после смерти супруга. Изображая исторических персонажей, японские художники часто воспроизводили индивидуальные особенности, когда дело касалось мужчин, и сохранилось много шедевров, в которых мастера добились большого сходства с оригиналами, а женские портреты в большинстве случаев стереотипны, они, без сомнения, рисовались по образцу красавиц, считавшихся идеалом в определенную эпоху. Женщины на этих портретах кажутся нам красавицами с безупречными чертами лица, но, если сравнить их с портретами жен других феодалов в ту эпоху, нельзя заметить никакой разницы. И портрет супруги князя Мусаси совершенно не отличается от изображения супруги Хосокава Тадаоки[14] или супруги Бэссё Нагахару[15]. Лица этих красавиц обычно бледны и поражают каким-то мертвенным холодом. Такова была внешность супруги князя. Ее круглое лицо, покрытое белой краской, которая кое-где начала шелушиться, было спокойным и совсем не изнуренным, но оно было совершенно лишено жизненной энергии. Такое впечатление производил хорошей формы крупный нос и особенно глаза, с их узким разрезом, которые на лице, полном достоинства, казались холодными, как иглы; они выражали утонченную проницательность, но вместе с тем заставляли почувствовать холод в крови, струящейся в жилах госпожи. Возможно, все жены феодалов в тот период, жившие в северных покоях[16], проводили однообразные дни, запертые в глубине дворца, куда редко проникали солнечные лучи, и у них у всех должны были быть именно такие лица. В особенности как подумаешь, какую одинокую жизнь вела супруга князя Мусаси, полную печали, которую нельзя было выплакать никакими слезами, как она изнывала от безделья, понимаешь, что у нее должно было быть именно такое выражение лица.
Свиток второй
О том, как Хосимару был отдан в заложники и воспитывался в крепости Одзика, а также о «женской голове»
В «Записках Доами» сказано:
«Детское имя господина Дзуйунъин[17] было Хосимару, он был старшим сыном князя Тэрукуни, правителя провинции Мусаси, но при заключении мира между его отцом и правителем соседней провинции Цукума молодой господин был отдан заложником господину Иккансай и отправлен в крепость Одзика в Цукума. Господин Дзуйунъин рассказывал, что с семи лет он был разлучен с родителем, правителем Мусаси, и десять с лишним лет находился в крепости Одзика, изучал путь воина, воспитывался господином Иккансай и жил его милостями».
Доами говорит о заключении мира, но в то время дом Цукума был очень могущественным; это были крупные знатные феодалы, владеющие многими провинциями. Хотя князь Мусаси и не сдался победителю на унизительных условиях, никоим образом нельзя говорить о заключении мира равных сторон. Иначе старший сын важного правителя провинции не был бы отдан в заложники.
Дошедшие до нашего времени сведения о детстве Хосимару немногочисленны, но на то время пришлось одно важное событие. Осенью восемнадцатого года периода Тэммон[18], когда Хосимару было тринадцать лет, крепость на горе Одзика была окружена войском господина Якусидзи Дандзё Масатака, вассала главы провинциальной администрации Хатакэяма. Осада длилась с девятого по десятый месяц. Хосимару еще не прошел обряда совершеннолетия и не имел права выходить на поле битвы, но, находясь в крепости, он каждый день слышал рассказы о битвах, и его детская грудь трепетала. Мальчики, такие как он, не могли принимать участия в сражениях — тут ничего не поделаешь, но Хосимару был рожден в доме воина, и ему хотелось видеть настоящий бой. Пусть по возрасту он еще не мог пройти боевого крещения, но он хотел хотя бы присутствовать там, где воины скрещивали оружие, и видеть деяния храбрецов. Крепость на горе Одзика была замком клана Цукума в течение нескольких поколений, она была хорошо оборудована, и устройство внутри было очень сложным — никакой возможности выйти из нее у подростка не было. Более того, с начала военных действий надзор над заложниками стал очень строг, к Хосимару был приставлен наставник из дома Кирю, он постоянно докучал своему подопечному и не спускал с него глаз. Хосимару все дни проводил в отведенной ему комнате и прислушивался к раздающимся вдалеке выстрелам и боевым кличам, а наставник, Аоки Сюдзэн, объяснял ему, что происходит: «Это погнали и разбили противника» или «Сейчас нашим дают сигнал возвратиться в крепость».
Из рассказов Сюдзэн подросток понял, что битвы были ожесточенными, противник уже захватил много небольших крепостей вокруг этой главной твердыни, и войско в двадцать тысяч всадников окружило гору в несколько рядов. В крепости же было едва-едва пять тысяч воинов. Благодаря выгодному местоположению крепость кое-как держалась, но после месяца осады была на краю падения. Надеялись, что положение в Киото изменится и противник снимет осаду, но, если этого не произойдет в ближайшее время, надо со дня на день ждать падения крепости.
Хотя Хосимару был заложником, но с ним, как с сыном феодала, обходились согласно его происхождению и отвели соответствующую его положению комнату в самом центре крепости. Тем временем внешние укрепления были взяты, противник вошел в третий круг фортификаций, и доселе широкое пригодное для жилья пространство вокруг крепости все более и более сужалось. Живущие в третьем круге укрепления были загнаны во второй круг, там стало тесно, и все хлынули массой в самое крепость. Комнаты и башни были переполнены, помещения не содержались в образцовом порядке, как раньше; для беженцев были отведены помещения, но никто не придерживался предписаний. Свободные от работы мужчины стали помогать сражающимся, и Аоки Сюдзэн не мог оставаться подле молодого господина и наблюдать издалека за ожесточенными боями, поэтому во время яростных атак противника он должен был принимать участие в обороне на особо важных участках.
Об этом времени Доами пишет:
«Князь говорил мне: „Когда думаешь о детских годах, становится милым даже то, что тебя тогда огорчало. Я был заложником в крепости Одзика, жил рядом с неизвестными мне женщинами и детьми и никак не мог знать о происходящем на поле боя, это приводило меня в отчаяние. Но сейчас воспоминания о том времени мне приятны“».
Хосимару был очень рад, что надзор Аоки Сюдзэн над ним ослаб. К тому же в его комнату, где до сих пор ничего не напоминало о войне, набилось, как он говорил, много незнакомых женщин и детей, и в ней сразу стало оживленно. Эти женщины и дети были тоже заложниками. В то время подростки, женщины и дети были в крепости только помехой, поэтому их всех поместили в комнату Хосимару. При каких-либо бедствиях — войне, землетрясениях или пожарах — толпы людей, спасаясь от опасности, собираются в небольших помещениях; дети поднимают шум, им все в диковинку, все их веселит, как будто они отправились на экскурсию. Хосимару, возможно, было досадно, что рядом с ним находились незнакомые женщины и дети, но в нем, отпрыске знатного рода, не знающем света, соприкосновение с такой компанией возбуждало некоторое любопытство. В особенности его внимание привлекала группа взрослых женщин. Из мужчин в его комнате были только подростки, а женщины были разного возраста: пожилые, пятидесяти и шестидесяти лет, среднего возраста и молоденькие девушки. Для Хосимару все они были безымянными существами, но заложницы, как и он, были представительницами самурайского сословия. Поэтому, как бы близко ни подходил враг к крепости, они не теряли присутствия духа и всегда оставались в углу комнаты, держась спокойно и скромно. Эти женщины — о старших нечего и говорить, но и молодые — хоть раз или два уже знали по опыту, что такое война, и по боевым кличам, по барабанной дроби и по разным другим признакам могли судить об исходе сражения; они без ошибки предсказывали, будет ли атака ночью или на следующее утро. Они говорили об этом спокойно, как будто беседовали за чашкой чая.
С тех пор как Аоки Сюдзэн стал принимать участие в сражениях, и Хосимару никого не мог расспрашивать о ходе войны, он то и дело прислушивался к разговору женщин. Он хотел бы присоединиться к их компании, но это были женщины старше него, он стеснялся и только издали старался уловить их слова, бродил вокруг и иногда останавливался неподалеку, как будто у него было какое-то дело.
Однажды — в тот день сражение было особенно ожесточенным, и все способные работать женщины должны были оказывать помощь раненым — вечером, как обычно, дамы начали обсуждать положение. Хосимару осторожно приблизился к ним. Вдруг раздался голос одной дамы из этой группы.
— Господин Хосимару, пожалуйте сюда, — сказала она, обратив к нему сочувственный взгляд и улыбаясь, затем обернулась к другим женщинам и продолжала: — Какой замечательный молодец! Как только мы заговариваем о битвах, он всегда, делая вид, что не обращает на нас внимания, усердно прислушивается к нашему разговору. Если с малых лет дети не таковы, они никогда не станут отважными генералами.
Эта старая дама была довольно высокого положения, она пользовалась, по-видимому, всеобщим уважением, сидела на толстом тюфяке, опираясь локтями на скамеечку-подлокотник, и в кружке приблизительно из двадцати женщин занимала центральное место.
— Господин Хосимару, вам нравится слушать рассказы о войне? — спросила другая дама средних лет.
— Да. — Подросток кивнул головой.
Взгляды всех женщин обратились на него, и он почувствовал какой-то беспричинный страх. В то время в среде воинов было строгое разделение на круг мужчин и круг женщин. К тому же этот юнец с детских лет был разлучен с родителями, рос в обществе грубых самураев и совсем не знал, что такое изысканная жизнь в задних покоях дворца, благоухающих орхидеями и мускусом. Собравшиеся в его комнате дамы представляли для него очарование женственности, он впервые видел сверкающие цвета их одежд, ощущал удивительный аромат; казалось, он попал в сад, полный цветов. Хосимару уже несколько дней смотрел на них издали, но сейчас, когда он приблизился к женщинам и был окружен необычной для него атмосферой, он сначала почувствовал не привлекательность красоты и не сладострастие, а был охвачен каким-то отвращением и некоторое время стоял молча. Его пригласили второй раз: «Садитесь, пожалуйста, сюда». Он еще раз кивнул и, подавляя свою робость, решительно уселся на указанное место.
— Через два-три года, если так будет продолжаться, вы, молодой господин, будете сами сражаться, — сказала одна дама, явно догадываясь, что у него на душе.
— Действительно, этот молодец и телосложением крепок, и ростом хорош, посмотреть — многообещающий воин.
Они хорошо знали, чьим сыном является Хосимару и в силу каких обстоятельств он находится в крепости. Сами заложницы, они сочувствовали подростку. Там были матери и старшие сестры, у которых дома остались сыновья и братья такого же возраста, как и этот юнец. Так или иначе все расхваливали мужественную внешность Хосимару и восклицали: «Хотелось бы видеть, как он пройдет боевое крещение!» и «Счастлив правитель Мусаси, имея такого наследника!» Но на него самого эти слова не производили никакого впечатления, он хотел поскорее услышать рассказы о сражениях. Та самая пожилая дама спросила как будто с печалью:
— Вы еще ни разу не видели противника?
Ее слова были продиктованы состраданием и полны благожелательности, но Хосимару в них почудилось презрение, и, покраснев, он покачал головой.
— Я хочу увидеть, но мне не позволяют. Говорят, мальчикам нельзя во второй круг укреплений.
— Кто же так говорит? — с улыбкой спросила старая дама, почувствовав обиду в словах Хосимару.
— Тот, кто ко мне приставлен. Он все время придирается ко мне.
Потом Хосимару в свою очередь спросил:
— А вам приходилось вблизи видеть противника?
— Приходилось. Когда кипит сражение, как сегодня, мы всячески помогаем. Нам приходится подниматься на башни и выходить к самым воротам.
— И вы видели, как убивают врагов и уносят их головы?
— Да-да, и это мы видели. Если очень близко, видно, как они обливаются кровью, — ответила старая дама.
Хосимару с завистью смотрел на нее и был не в силах удержаться от мыслей: «Вот что такое быть взрослым! Даже женщины могут видеть это!»
— Возьмите меня завтра с собой, — попросил он.
— Ах, это... вряд ли... — ответила она, как будто говоря с милым ребенком, по-прежнему ласково улыбаясь. — Это трудно. Это вряд ли можно сделать. Нас будет бранить господин Аоки Сюдзэн.
— Да Сюдзэн и не узнает! Я вам никак не помешаю. Если вам позволено, то почему мне нельзя?
— Однако молодой господин вашего ранга не может выполнять женскую работу. Вы станете посмешищем.
Хосимару вынужден был признать, что она права. Ему не дано быть свидетелем, как сражаются герои, как они погибают на поле битвы, но хотя бы увидеть трупы воинов и их отрезанные головы! Он еще ни разу не видел мертвого тела со страшными ранами или отсеченную голову, из которой течет кровь, если не считать выставленной головы казненного. Возможно, такое положение было в порядке вещей для подростка из аристократического дома, за каждым движением которого надзирали со всех сторон, а Хосимару был сыном полководца, ему уже было тринадцать лет, и он чувствовал всю унизительность своего положения. Особенно сейчас, когда совсем близко от его жилища вырастала гора трупов сражающихся с обеих сторон, даже женщины часто бывали облиты кровавым дождем, и только он ничего подобного ни разу не испытал. Он считал себя обесславленным. Он, должно быть, не будет испытывать страха при виде отрезанных голов, но насколько спокойным он останется? Он жаждал испытать свое мужество. Он хотел уже сейчас попрактиковаться в этом, чтобы во время первой битвы не потерпеть неудачу.
Через два-три дня Хосимару изложил свои соображения старой даме, и она, немного подумав, сказала, понизив голос:
— Хорошо. Повести вас на поле сражения нельзя, но если вы хотите взглянуть на отрубленные головы, я могу это устроить. Но об этом ни одна душа не должна знать. Вы согласны? Если вы обещаете молчать, я поведу вас сегодня вечером куда надо, — и она рассказала подростку вот что.
В последнее время каждый вечер пять или шесть женщин занимаются отрезанными головами врагов. Они отыскивают по книге, куда записываются имена поверженных противников, кому принадлежит голова, заменяют табличку с его именем, смывают с головы кровь. Они не занимаются головами рядовых солдат, а только головами знатных воинов. Тщательно вымыв, их выставляют для показа генералам, и чтобы им не было неприятно смотреть, связывают спутанные волосы в красивую прическу; у кого были крашеные зубы, их снова подкрашивают; иногда накладывают на лицо легкий грим. Короче говоря, по возможности делают так, чтобы трофей казался головой живого человека. Это называется «украшение голов», и это всегда было работой женщин. Но поскольку все дамы в крепости сейчас заняты, это дело поручили заложницам. Всех их старая дама хорошо знала, и, если молодой господин согласен, она тайком может ему показать, как это делается.
— Вы согласны? Если об этом узнают, мне несдобровать. Вам нужно будет молча следовать за мной, а потом оставаться спокойным, ни в коем случае не бросаться помогать и стараться молчать, — со значительным видом сказала старая дама, глядя в глаза горевшему от любопытства подростку. — Сегодня вечером вы притворитесь, что спите, а я приду за вами.
Как было сказано выше, в комнату Хосимару набилось много женщин и детей, и все без разбора спали друг рядом с другом, но его постель была на самом почетном месте и отгорожена ширмой, за которой отдыхали он и Аоки Сюдзэн. К счастью, в просторной комнате горел один-единственный светильник, за ширмой было совсем темно, и если бы Сюдзэн и проснулся, он не обнаружил бы, что постель его подопечного пуста. Впрочем, Сюдзэн так уставал за день, что, как только падал на постель, начинал громко храпеть и спал беспробудным сном до утра. И не один Сюдзэн. Кроме сменявших друг друга часовых, все спали как убитые, и чем больше была тревога и беготня днем, тем более жутким было спокойствие ночью. В тишине темной комнаты Хосимару, надев ночное кимоно, лежал, не смыкая глаз и затаив дыхание. Наконец послышались шаги старой дамы, и она условленным образом постучала о раму ширмы. Обойдя постель Сюдзэн, подросток тихонько вышел к ней.
— Куда идти?
— Туда, — сказала дама, кивнув в сторону выхода из комнаты, и пошла впереди. Хосимару слышал равномерное шуршание ее одежды, и ему казалось, что это плеск волн, приближающихся к берегу на тихом море.
Стояла вторая половина девятого месяца, ночью было холодно. Старая дама на белое кимоно с узкими рукавами накинула какую-то верхнюю одежду, твердую от крахмала, и сейчас, согнув сутулую спину, обеими руками придерживала подол, чтобы не задеть волочащимися полами спящих и как можно меньше шуршать платьем. Она не взяла фонаря, но во дворе там и сям горели костры, свет от которых проникал в коридор, отражался от пола и окрашивал лицо женщины в красноватый цвет. Она время от времени оглядывалась и делала глазами знаки Хосимару. Каждый раз, как она что-то произносила, изо рта у нее вырывался белый пар. Она производила впечатление совершенно другого существа, чем днем. Достойная, благожелательно настроенная старая дама, которая могла быть его кормилицей или теткой, сейчас была совершенно иной; ее лицо с глубокими морщинами, по которому скользили тени, не было злым, но походило на лицо женщины-демона. Может быть, поэтому она выглядела более пожилой, чем днем, и стала похожа на обычную неряшливую старуху. Он и раньше обратил внимание на ее седые волосы, а сейчас в свете костров локоны сверкали, как проволока.
Аоки Сюдзэн часто повторял ему, что человек определенного положения никогда не должен опрометчиво следовать за незнакомцем, и каждый раз Хосимару должен спрашивать у него, Сюдзэн, разрешения куда бы то ни было пойти. Не замышляли ли здесь что-то против него? Не попадет ли он в ловушку? Ему сразу стало стыдно таких малодушных мыслей. Лицо старой дамы казалось страшным, но это только от ночных огней и ни от чего другого. Воображать на каждом шагу опасности — уже признак трусливой душонки. Достоинство юнца было уязвлено тем, что хоть на мгновение он был объят сомнениями.
В конце коридора его проводница осторожно, стараясь не шуметь, открыла входную дверь и вышла во двор. Она вытащила из-за пазухи соломенные сандалии и положила их перед подростком:
— Пожалуйста, наденьте вот это.
Огонь костров ослепил Хосимару. Был тринадцатый или четырнадцатый день девятого месяца, и ярко светила полная луна. Ее блеск отражался от белых стен зданий, и земля казалась совсем светлой. Старая дама шла торопливо, то освещаемая луной, то пропадая в тени, она несколько раз куда-то сворачивала. Подойдя к строению, похожему на амбар, она открыла дверь и поманила Хосимару.
— Это здесь.
Хосимару знал, что это был склад оружия и доспехов, наверху был низкий чердак. Войдя, он увидел, что внутри дом совершенно отличался от того, каким был до осады. Воинское снаряжение и другие хранящиеся там вещи вынесли, почти все помещение было пустым, только в углу была наскоро построена печь. В темноте было не разобрать, но в лунном свете, проникавшем извне, Хосимару показалось, что в печи горит огонь. Он сразу, как только вошел, почувствовал странный запах; как обычно на складе, здесь пахло плесенью, но в тепловатом воздухе ощущалось еще что-то, отчего получалась сложная неприятная смесь. Над печью висел котел, в котором, как казалось, что-то кипело.
— Лестница. Осторожно.
Старая дама стала подниматься на чердак, Хосимару последовал за ней. Наверху было довольно светло. «Не трусить. Что бы ни увидел, не отворачиваться», — сказал себе подросток. Его глаза приковал к себе страшный предмет: перед женщиной, сидевшей к нему ближе других, лежала отрезанная голова. Хосимару перевел глаза на другие головы, лежащие в ряд. Юнец чувствовал удовлетворение оттого, что мог долго хладнокровно смотреть на них. Говоря по правде, они казались опрятными изделиями и против его ожидания совсем не давали реального ощущения войны или славных подвигов храбрецов. Чем дольше он смотрел, тем сильнее становилось у него впечатление, что это всего лишь предметы, созданные руками человека.
Женщины были предупреждены старой дамой о его приходе и, увидев Хосимару, не прерывая работы, приветствовали его глазами. Их было пятеро. Перед тремя лежали головы, две другие женщины были помощницами. Работа шла в таком порядке: одна женщина в тазу с горячей водой мыла голову и, положив ее на доску, передавала следующей, которая причесывала волосы, а третья прикрепляла к ней бирку. За спиной женщин была длинная доска, из которой торчали гвозди, и на них насаживали головы, чтобы они не падали.
Между тремя работницами стояли два светильника, и в помещении было довольно светло. Потолок был низким; стоя, можно было коснуться головой балок. Чердак полностью просматривался. На подростка не произвели особого впечатления отрезанные головы, но контраст между ними и тремя женщинами, которые поворачивали их во все стороны, возбудил в нем какой-то непонятный интерес. Женские руки и пальцы на фоне омертвелой кожи казались чрезвычайно проворными, белыми и изящными. Работницы то и дело, взяв за пучок волос, поднимали и опускали головы; они были довольно тяжелы, и женщины несколько раз обматывали вокруг запястья длинные волосы убитых, что необыкновенно усиливало красоту их рук. Но не только руки — их лица тоже казались особенно красивыми.
Женщины уже привыкли к своему делу, работали бесстрастно и деловито. Выражение их лиц было холодным, как камень. Они казались совершенно бесчувственными, но эта бесчувственность отличалась от бесчувственности голов. С одной стороны — безобразие, с другой — утонченная красота. Кроме того, из почтения к мертвецам женщины ни в коем случае не допускали грубого обращения, их жесты были учтивы, почтительны и грациозны.
Подросток ощущал совершенно неожиданный восторг, на некоторое время он забыл себя. Впоследствии он понял, какого рода было это чувство, но тогда на чердаке он ничего не осознавал. Он никогда не испытывал ничего подобного, это было неведомое ему возбуждение. Когда он, дня два или три тому назад, вечером впервые говорил со старой дамой, три женщины находились рядом, и он хорошо помнил их лица, но в то время они никаких чувств у него не вызвали. А сейчас на этом чердаке против мертвых голов эти самые лица почему-то его очаровывали. Он переводил глаза с одной на другую. Та, которая была справа, прикрепляла ленту к деревянной бирке и привязывала ее к волосам отрубленной головы, но иногда, если голова была лысой или бритой, «головой монаха», она шилом делала в ухе отверстие и продевала ленту через нее. Вид ее в это время доставлял юнцу чрезвычайное удовольствие. Но больше всех его пьянила та, которая сидела в середине. Она была самая младшая из трех, ей было лет шестнадцать или семнадцать. В ее круглом лице при всем бесстрастном выражении было что-то естественное и обаятельное. Она очаровала его тем, что, когда время от времени пристально глядела на голову, на ее губах появлялась неясная улыбка. В это время по ее лицу проплывала какая-то простодушная жестокость. Движения ее рук, причесывающих голову, были изящнее, чем у других. Она брала с рядом стоящего столика курильницу и окуривала шевелюру, а потом, подняв волосы кверху, причесав и завязав их в пучок бумажной веревочкой, гребнем легонько постукивала по темени. Это был ритуал. Юнцу девушка казалась необычайно красивой.
— Ну как? Достаточно? — спросила старая дама, и подросток покраснел. Она снова казалась ласково улыбающейся тетушкой, но Хосимару почудилось, что устремленный на него взгляд каким-то образом проник в его тайну.
В тот вечер они пробыли на чердаке не более двадцати — тридцати минут, если измерять время по нынешним часам. Хосимару хотел было выпросить у дамы разрешения остаться еще немного, — нет ничего странного, что ребенок хочет видеть что-то удивительное, поэтому он мог начать капризничать: «я хочу еще немного посмотреть», но в то время Хосимару уже не был по-детски наивен. Испытывая бесконечное сожаление, он, побуждаемый своей проводницей, спустился по лестнице, но его восторг продолжался еще долго, и долго продолжалось его опьянение.
— Ну вот, вы, должно быть, удовлетворены. Сегодня я одна все устроила, поэтому никому ни слова, — шепнула ему на ухо старая дама, когда они подошли ко входу в его комнату. — Спите спокойно, — добавила она и удалилась.
Когда подросток вошел за ширму, он убедился, что Аоки Сюдзэн крепко спит. Хосимару нырнул в свою постель, но возбуждение его не проходило, и он не мог сомкнуть глаз. Он пристально вглядывался в темноту, и перед ним всю ночь то всплывали, то исчезали, как пузыри на воде, странные видения: под мерцающим светом светильников бесчисленные катящиеся головы, цвет омертвелой кожи, кровавые раны, потом среди этого скопища очаровательные, проворно движущиеся пальцы и в особенности круглое лицо шестнадцати- или семнадцатилетней красавицы. Он своими глазами видел это необычное зрелище, ему в нос бил непривычный запах, женщины работали, не произнося ни слова, а он сам, тринадцатилетний подросток, в полночь тайком вышел из спальни, пошел по двору, белому от света луны, и неожиданно очутился в необычном месте; все это закончилось очень быстро; у него осталось впечатление, что этот мир, совершенно отделенный от реальности, возник на мгновение и сразу исчез.
На рассвете, как обычно, возобновилась яростная атака противника. Сильная пальба, запах пороха, звуки сигнальных рогов, грохот больших барабанов, боевые кличи — все это продолжалось целый день. Женщины-заложницы в тот день были очень заняты — подносили продовольствие и боеприпасы и ухаживали за ранеными. Хосимару хотел увидеть вчерашних женщин, удостовериться, что видение на чердаке не было сном. Красавица и остальные четыре женщины все последнее время собирались в его комнате, но в тот день он их не заметил. Только старая дама, как всегда, сидела в углу, опираясь на скамеечку-подлокотник, но она с утра никак не проявляла своего расположения к нему. Хосимару решил, что пять женщин, работавших всю ночь, сейчас, во время дневного сражения, где-то отдыхали; возможно, они спали на том же самом чердаке. Он предположил, что, если их днем не было видно, то они должны ночью опять заниматься вчерашним делом.
Подросток с нетерпением ждал вечера. Можно было попытаться попросить старую даму еще раз повести его на чердак, но, вероятнее всего, она не согласится. Однако ее посредничество не было уже необходимым, ее присутствие там было бы для него обременительным. Если ему удастся тихонько выскользнуть из спальни, остальное он сможет сделать самостоятельно. Поэтому Хосимару старался не приближаться к углу, где сидела старая дама. Он не мог не удивляться, что в тот день его непреодолимое желание пойти на чердак совершенно отличалось от побуждения накануне. Он знал одно: это не было желанием сына воина; он мог сколько угодно оправдываться, что еще раз хотел взглянуть на «украшение голов», чтобы испытать свою храбрость, но в действительности его цель была иная. Он не мог ясно выразить эту цель и чувствовал непонятный стыд и угрызения совести.
Юнец боялся потревожить сон Аоки Сюдзэн, но еще больше опасался, что может проснуться старая дама. К счастью, никто не заметил, как он проскользнул в коридор. Остальное не представляло трудности. Влекомый какой-то невидимой силой, как сомнамбула, в тот же час, что накануне, Хосимару прошел по освещенной лунным светом крепости, открыл дверь амбара и подошел к лестнице. Он на мгновение остановился и прислушался к тому, что происходит на чердаке. Вчерашнее происшествие все еще представлялось ему видением, у него оставались сомнения, не прибегла ли старая дама к колдовству, чтобы заставить его поверить в то, чего не было. Однако в помещении по-прежнему в котле кипела вода, в теплом воздухе плавал тот же незабываемый странный запах. С чердака не доносилось ни звука, но он заметил мерцание света наверху лестницы, там явно кто-то был. Вчера он не догадался, для чего в котле кипела вода, а на этот раз понял, что она предназначалась для мытья голов.
Постепенно подросток убедился, что все, без сомнения, произошло с ним на самом деле, и почувствовал сильную робость. Чем выше он шаг за шагом поднимался по лестнице, тем больше его тянуло вниз, и он поднимался, внутренне борясь с собой. Как он и надеялся, наверху те же пять женщин делали ту же работу, что и накануне. Они совсем не ждали его прихода, и когда увидели Хосимару, в их глазах мелькнуло подозрение. Женщины замерли и обратили на юношу недоверчивые взгляды. Наконец самая старшая вежливо поклонилась, за ней и другие, как будто только сейчас заметили его, и, держа на руках головы мертвецов, почтительно выразили свое уважение к нему. На их лицах на мгновение мелькнуло какое-то странное выражение, но в следующий момент они молча возобновили свое дело.
Когда женщины выразили формальное почтение высокопоставленному заложнику, сыну известного полководца, Хосимару покраснел до корней волос, надменно поднял голову и принял внушительный вид, подобающий молодому феодалу. Юнец еще не знал, что ироническим смехом можно отделаться от стыда и неловкости. Сын знаменитого воина, он в любых обстоятельствах, тем более перед женщинами, не должен был терять достоинства. Мальчик, обуреваемый противоположными чувствами, внутри робостью, снаружи важностью, расправивший плечи и стоявший в воинственной позе, был весьма смешон, но, к счастью, женщины сразу же обратились к своим занятиям и на него больше не смотрели. Они, конечно, недоумевали, почему он пришел один, но упрекать его было бы невежливо, а кроме того, они понимали, что это не их дело, и продолжали прилежно работать. Занятые, бесстрастные, усердно работающие женщины, стоящие повсюду в ряд отрубленные головы, горевшие под низким потолком светильники, насыщенный благовониями и запахом крови воздух — все было как накануне. Хосимару казалось, что со вчерашнего вечера он не уходил отсюда, что прошедший день и весь прочий мир, откуда он только что крадучись пришел, были далеким сном. Единственное отличие от вчерашнего посещения — рядом с ним не было старой дамы. Как только Хосимару поднялся на чердак, его мгновенно отхватил пьянящий восторг, радость, острая, сильная, которая как будто раздирала ему грудь.
Женщина справа так же, как и в ту ночь, протыкала шилом в ухо «голову монаха»; другая в середине, по-прежнему мывшая волосы, так же постукивала гребнем по темени. Вчера вечером больше всех его обворожила эта девушка; по-видимому, одной из причин было то, что она сейчас была в том возрасте, когда женское тело полностью расцветает. На чердаке со множеством отрезанных голов властвовала смерть, и в этом окружении молодость и пышущее здоровьем тело девушки были еще более привлекательными. Ее полные щеки по контрасту с иссиня-белой мертвой головой казались еще более румяными. Кроме того, ее обязанность заключалась в том, что она распускала и причесывала волосы на отрубленной голове, поэтому ее измазанные маслом пальчики на фоне черных волос были очаровательны. Хосимару и в ту ночь видел странную улыбку, скользившую у ее глаз и рта. Когда от женщины слева, которая смывала следы крови, голова переходила к ней, девушка сначала ножницами разрезала бумажную веревочку, которой перевязывали пучок волос, затем, как будто лаская, расчесывала волосы, иногда лила на них масло, иногда подбривала темя, иногда брала со столика, на который кладут сутры, курильницу и окуривала волосы; потом, держа в правой руке новую бумажную веревочку, взяв один конец в рот, левой рукой собирала и связывала волосы, совсем как парикмахер. Она делала это безучастно, но, когда осматривала сделанную ею прическу и обращала взгляд на мертвеца, на лице девушки появлялась загадочная улыбка.
Вероятно, это было врожденное обаяние. Встречаясь с людьми, она всегда приветливо им улыбалась, и, возможно, так же естественно она улыбалась мертвецам. Она с давних пор занималась «украшением голов», мертвецы не вселяли в нее ужаса, и вполне естественно, что она ощущала какую-то симпатию и относилась к ним, как к живым существам. Но Хосимару видел, с одной стороны, бледные головы, искаженные страданиями последних минут жизни, а с другой — алые губы на белом лице молоденькой женщины, на которых блуждала улыбка. Как ни слаба была эта улыбка, она сильно возбуждала подростка. Это была обольстительная красота с горьким привкусом жестокости, и не приходится удивляться, что Хосимару, уже достигший тринадцатилетнего возраста, был опьянен этой красотой, но его чувство было чрезвычайно интенсивным, какого не могло быть у обычного мальчика.
В «Записках Доами» подробно рассказывается о его душевном состоянии в то время: Хосимару как будто начинал завидовать участи голов, поставленных перед красавицей, и ревновал ее к ним. Важно обратить внимание на то, что он испытывал зависть не только к ее занятию, к тому, как она причесывала волосы, подбривала темя, окидывала головы взглядом, в котором сквозила жестокая улыбка, но Хосимару сам хотел быть такой головой с застывшим на лице безобразным выражением мучений и стать игрушкой в руках этой женщины. Стать головой — вот чего жаждал юнец. Воображать себя живым рядом с ней не доставляло ему наслаждения, но — какое счастье! — стать вот такой головой, быть брошенным на стол перед этой очаровательной девушкой! Вот так представлял себе Доами состояние князя.
Противоречивые мечты вскипали в мозгу юнца и доставляли ему безграничное удовольствие. Он сам этому удивлялся. До того времени он властвовал над своими чувствами и мог управлять своими порывами. Но сейчас в глубине его души внезапно открылся глубокий колодец, куда его сила воли не доходила. Он положил руки на край этого колодца, заглянул в абсолютную черноту и испугался его неизмеримой глубины. Его страх был подобен состоянию человека, который, считая себя здоровым, неожиданно обнаружил, что поражен злокачественной болезнью. Хосимару не понимал, откуда появился недуг, но, без сомнения, смутно осознавал, что наслаждение, проникавшее в его душу из тайного колодца, было патологическим. Он не мог не понимать, что если умрет, то потеряет способность ощущать; поэтому счастье быть отрезанной головой, поставленной перед девушкой, было химерой. Хосимару осознавал противоречие, но и пустые мечты доставляли ему наслаждение. Он был во власти диких фантазий — будто, став мертвой головой, он сознания не потеряет. Каждый раз, когда перед девушкой появлялся новый обрубок, он представлял себе, что это его голова. Когда она гребнем постукивала по темени, ему казалось, что она постукивает по его макушке. Восторг подростка достиг высшей степени, сознание меркло, все тело дрожало. Когда среди голов попадались безобразные — те, что сохраняли печальное, умоляющее выражение, или в лице которых было что-то комичное, или с грязной смуглой кожей, или голова дряхлого старика, — Хосимару воображал, что это он сам. При этом ощущение счастья было куда сильнее, чем тогда, когда он воображал себя головой молодого блестящего воина. Короче говоря, печальная уродливая голова вызывала у мальчика большую зависть, чем голова красавца.
У Хосимару был твердый характер, он не признавал себя побежденным, и чем сильнее становилось это постыдное наслаждение, тем сильнее он чувствовал отвращение к себе и изо всех сил старался сдерживать свое воображение. Собрав всю свою волю, он бросился бежать из этого опасного места, где, возможно, ему предстояло испытать позор падения. Долгая осенняя ночь еще не кончилась. Вернувшись в свою комнату, Хосимару заснул.
В «Записках Доами» подробно описываются последующие мучения подростка. Он возвращался на чердак три раза. И каждый раз обманывал себя: он, мол, хочет испытать свою силу воли, не окажется ли он трусом. В действительности же его притягивал соблазн вновь увидеть сцену, силе которой было невозможно противиться. В течение трех дней самозабвение и раскаяние попеременно овладевали им. Он спускался с лестницы с твердым решением больше сюда не приходить, но наступала глубокая ночь, и он, объятый жаром, в тоске по своему тайному раю, выползал из постели и отправлялся в амбар.
Наступила третья ночь. Когда Хосимару поднялся на чердак, он увидел перед девушкой что-то необычное. Это была голова молодого воина лет двадцати двух — двадцати трех, и странность заключалась в том, что голова была без носа. В лице ничего безобразного не было — белая без изъяна кожа, синеватое выбритое темя, блестящие черные волосы, столь же красивые, как и струящиеся по спине густые волосы девушки, которая занималась этой головой. Этот воин, без сомнения, был очень красив. Безупречные разрез глаз и форма рта, правильные черты лица, изысканные линии в сочетании с мужественной твердостью. Если бы еще прямой красивый нос, то это был бы классический образец воина для мастера кукол. Нос, однако, был как будто отрезан острым ножом, от переносицы до верхней губы кость совершенно отсутствовала. Если бы человек с плоским от рождения носом его лишился, это не производило бы такого странного впечатления, как в данном случае. С лица, в середине которого должна была быть скульптурная выпуклость, эта важнейшая деталь была полностью срезана, будто выкопана лопатой, и на ее месте осталась ровная красная рана. Изначально красивое, а теперь изуродованное лицо стало не только чрезвычайно безобразным — оно стало комичным. Девушка осторожно расчесывала черные как смоль волосы на этой безносой голове, с которых еще струилась вода; закончив прическу, пристально посмотрела на место, где должен был быть нос, и на губах ее заиграла обычная улыбка.
Нечего и говорить, подросток был, как всегда, очарован этим выражением, и возбуждение, которое он испытывал в этот момент, достигло небывалой до того степени. В ту ночь лицо девушки, глядящей на страшно изувеченную голову, блистало гордостью и радостью живого существа, оно было воплощением совершенной красоты рядом с абсолютным уродством. Но более того — хотя девушка и была молодой и невинной, в этих обстоятельствах невинность обернулась своей противоположностью, и улыбка казалась злобно-ироничной. Хосимару не мог оторвать глаз от этих улыбающихся губ. Он смотрел и не мог наглядеться. Подросток был охвачен нелепыми мечтами, и его душа погрузилась в сладкий мир грез, где кроме него и этой девушки никого не было, где он сам был безносой головой. Эта несуразная фантазия полностью соответствовала его желанию, и он был счастлив, как никогда прежде.
Его блаженство достигло предела. С лица девушки улыбка постепенно исчезла. Подросток был опустошен, как человек, который в погоне за своей мечтой потерял душу. Но когда он увидел, что девушка собралась передать голову другой женщине, которая должна была прикрепить к ней бирку, он неожиданно заговорил, нарушив мертвую тишину на чердаке:
— Что это? Почему у головы, которую вы держите...
Хосимару заметил, что голос его дрожит и звучит не так, как всегда, и, подчеркивая слова, он переспросил:
— У нее нет носа. Почему?
— Да... но...
Девушка положила лоснящуюся от масла руку на полку с головами и приняла почтительную позу, подобающую в разговоре со знатным лицом. Она мельком взглянула на Хосимару, но тут же опять склонила голову и поклонилась еще более грациозно и почтительно.
— У него отрезали нос... Глупый человек.
У Хосимару вырвался хриплый, как старческий кашель, совсем не детский смешок, который на чердаке прозвучал совершенно не к месту.
— Почему же отрезали?
— Это «женская голова».
— Голова женщины?
— Нет...
Или потому что в ее возрасте девушки стеснялись говорить с мужчинами, даже мимоходом обмениваться с ними словами, или она чувствовала всю необычность его поведения — нежданного появления и теперь внезапного обращения к ней, — она отвечала ему боязливо, будто против воли.
— «Женская голова» не значит голова женщины. Я сама хорошо не знаю. Во время сражения, убив врага, не могут взять голову в руки и ходить с ней, поэтому отрезают нос, а потом уже ищут самое голову...
Хосимару продолжал расспрашивать, и девушка, все ниже и ниже склоняясь перед ним, отвечала ему. «Женской головой» это называется потому, что по одному отрезанному носу невозможно сказать, кому он принадлежал, мужчине или женщине. Голова без носа — не слишком приятное зрелище, но если в пылу сражения воины не могут отрубить и унести три или четыре вражеских головы, они отрезают у убитого нос, а после битвы приходят искать труп и тогда уже отрезают голову. Однако это разрешается только в самых крайних случаях, поэтому «женская голова» попадается очень редко, за всю эту войну она видит ее впервые. Как Хосимару ни старался, он ничего больше от девушки добиться не мог.
В «Записках Доами» написано:
«Поистине нет ничего более удивительного, чем человеческое сердце. Если бы я случайно не встретил эту женщину, не увидел бы „женскую голову“, разве я впоследствии совершил бы такие постыдные поступки? — говорил мне князь. — Если хорошенько подумать, исток позора всей моей жизни — лицо той девушки. После того вечера оно навсегда отпечаталось в моей памяти, и я не мог забыть его ни днем, ни ночью. С того момента я задумал сам заполучить „женскую голову“ и еще раз увидеть улыбку на лице девушки. Я не могу объяснить, как возникло такое желание, но оно сидело в сердце, как стрела, и однажды ночью я тайно отправился во вражеский лагерь».