Симадзаки Тосон «Нарушенный завет»
Часть первая
Глава I
При храме Рэнгэдзи имелись жилые помещения, которые сдавались внаем. Сэгава Усимацу, внезапно задумав переменить жилье, решил снять там комнатку — угловую, в мезонине боковой пристройки. Рэнгэдзи — один из двадцати храмов города Иияма, что в уезде Симо-Миноти провинции Синано. Это старинный храм, принадлежащий к буддийской секте Синсю. Из окна мезонина, слегка скрытого листвой большого дерева гинкго, открывается вид на часть города Иияма. Как и подобает главному в этой провинции местонахождению буддийских святынь, этот маленький городок — живая старина, ведь весь он — от непривычной, характерной лишь для севера постройки домов с их дощатыми крышами и навесами, защищающими зимой от снега, до виднеющихся там и сям вышек храмов и верхушек деревьев, — кажется окутанным дымом курений. Особенно ясно из окна было видно белое здание начальной школы, где теперь служил Усимацу.
Усимацу решил переменить квартиру из-за того, что в пансионе, где он жил последнее время, произошла весьма неприятная история. В самом деле, если бы не дешевый стол, никого не прельстила бы такая комната, как эта. Стены ее, оклеенные обоями, потемнели от копоти. Ниша с простенькими полочками, дешевое бумажное какэмоно[1] да старая жаровня — вот и все, что составляло убранство комнаты: всего лишь тихая, уединенная келья. Зато она вполне гармонировала с душевным состоянием Усимацу и действовала на него как-то успокаивающе.
А в пансионе произошло вот что. Около полумесяца назад из уезда Симо-Такаи в Иияму прибыл в сопровождении слуги некий Охината; по всему видно было, что это человек богатый. Он приехал лечиться и остановился у них в пансионе. Его сразу же поместили в клинику. Так как он был человек со средствами, палату ему отвели первоклассную, и когда он, опираясь на плечо сиделки, прохаживался взад и вперед по длинному коридору больницы, его состоятельность ни у кого не вызывала сомнений. И вот однажды кто-то, видно из зависти, сболтнул: «Он — «эта». Сразу же слух об этом разнесся по всем палатам; больные забегали, заволновались, в больнице поднялся переполох. «Вон его! Сейчас же пусть убирается, немедленно!» — требовали больные и грозились немедленно покинуть клинику. Главному врачу стало ясно, что никакими доводами этот расовый предрассудок не сломить. И вот как-то вечером, под покровом темноты, Охинату вынесли на носилках из больницы и доставили обратно в пансион. Главный врач стал каждый день навещать больного. Но тут запротестовали в пансионе. На днях Усимацу, придя после службы усталый домой, застал в пансионе суматоху. Отовсюду неслись крики: «Позвать хозяйку! Он нечистый, он нечистый!» Постояльцы безо всякого стеснения изливали потоки бранных слов. «Как они смеют! Почему нечистый?» — внутренне возмущался Усимацу; втайне он глубоко сочувствовал Охинате, он негодовал, видя, как обращаются с этим больным, как не признают его за человека; он думал о несчастной судьбе «эта», — Усимацу сам был «эта»...
Внешне Усимацу мог вполне сойти за чистокровного северянина, уроженца Синано, одного из тех, кто вырос среди скал Саку или Тиисагаты. Он с отличием кончил учительскую семинарию в Нагано и получил диплом учителя, когда ему исполнилось двадцать два года. В самый расцвет молодости окунувшийся в жизнь, он и попал прямо в этот городок. За прошедшие с тех пор три года Усимацу приобрел здесь репутацию старательного молодого учителя, а что он «эта», что он «синхэймин» — никому и на ум не приходило.
— Когда же вы переберетесь? — прервал размышления Усимацу голос жены настоятеля храма, неслышно вошедшей в комнату. Она стояла перед Усимацу, облаченная в светло-коричневое хаори с вытканными на нем гербами и перебирала тонкими белыми пальцами четки. Ей было лет под пятьдесят; по манере разговаривать чувствовалось, что эта непостриженная монахиня, которую все здесь почтительно называли «окусама»[2], в прежние времена получила кое-какое образование; была она, видно, немного знакома и со столичной жизнью. Она стояла в ожидании ответа, всем своим видом показывая готовность услужить постояльцу, и по привычке тихо бормотала молитву.
Усимацу раздумывал. Ему хотелось сказать: «завтра», даже «сегодня вечером», но, чтобы переехать, требовались деньги, а их у него не было. В самом деле, нельзя же было принимать в расчет те жалкие сорок сэн, которые лежали у него в кармане. На сорок сэн не переедешь. Ведь надо еще и расплатиться в пансионе, а жалованье будут давать не раньше, чем послезавтра. Так что волей-неволей переезд пришлось отложить.
— Вот что, я перееду послезавтра, к вечеру. Хорошо? — решился наконец он.
— Послезавтра? — протянула жена настоятеля и с удивлением посмотрела на Усимацу.
У него в глазах вдруг отразилось беспокойство.
— Что же странного в том, что я перееду послезавтра?
— Ведь послезавтра двадцать восьмое. Не то чтобы странно, но я думала, что вы поселитесь у нас уже с начала будущего месяца.
— Да, вы совершенно правы. А все оттого, знаете, что я так внезапно решил переехать, — с равнодушным видом бросил Усимацу и поспешил переменить тему разговора. Происшествие в пансионе глубоко взволновало его. Он стал бояться отвечать на расспросы и рассказывать о случившемся. И вообще, если речь заходила об «эта», Усимацу всегда старался уклониться от разговора.
— Наму амида...[3] — прошептала про себя женщина и не стала больше ни о чем расспрашивать.
Когда Усимацу вышел из храма, было уже пять часов. Усимацу пришел сюда сразу же после окончания уроков, не успев переодеться. Поношенный европейский костюм, изрядно перепачканный мелом, под мышкой завернутые в цветной платок тетрадки и книги, на ногах гэта, у пояса пустая коробка для завтрака — он был явно смущен своим видом; такое же чувство испытывают на людях и многие рабочие. Когда он возвращался к себе в пансион на улице Такадзё-мати, крыши домов, мокрые от осеннего дождя, ярко блестели в лучах вечернего солнца; улицы были полны людей. Одни останавливались и глядели вслед Усимацу, другие тихо шептались, указывая на него глазами. Были и такие, кто смотрел на него с нескрываемым презрением. «Кто это там бредет? А, учитель!» — можно было прочесть на их лицах. При мысли, что среди этих людей есть отцы и братья вверенных ему учеников, Усимацу испытывал чувство унижения и гнева; внезапно ему стало не по себе, и он ускорил шаги.
Книжная лавка на главной улице открылась недавно. Снаружи, чтобы привлечь внимание прохожих, были вывешены написанные жирным шрифтом объявления о новых поступлениях. Усимацу бросилось в глаза название книги, о выходе в свет которой он уже знал из газет и с нетерпением ждал, когда она появится в продаже. Это была «Исповедь». В объявлении было указано имя автора — Иноко Рэнтаро и даже цена. При виде этого имени у Усимацу часто забилось сердце, он остановился. В лавке толпились несколько подростков, видимо, искавших какие-то новые журналы. Усимацу несколько раз прошелся мимо лавки, засунув руку в карман своих потертых брюк и тихонько позвякивая монетами. Раз в кармане есть сорок сэн, книгу, во всяком случае, можно приобрести. Но если он купит сейчас книгу, то останется совсем без денег. А ведь ему надо подготовиться к переезду. Эти соображения на короткий миг удержали Усимацу у входа в магазин, он повернул было обратно, но потом вдруг быстро проскользнул за шторку, взял книгу и стал ее рассматривать. Книга была напечатана на грубой европейской бумаге, на желтой обложке надпись: «Исповедь». То, что у книги такой простой, незатейливый вид, не случайность: ведь она должна попасть в руки бедняков, а, кроме того, это в какой-то степени говорит и о ее содержании. О, в наш век, когда молодежь обо всем узнает из книг, возможно ли не прочесть такой книги, не познакомиться с ней молодому человеку в возрасте Усимацу, — в возрасте, которому неведомо чувство насыщения! А познание — это своего рода голод. В конце концов Усимацу выложил свои сорок сэн и стал обладателем желанной книги. Хотя это были его последние деньги, но жажда души оказалась сильней разумного расчета.
С «Исповедью» в руках, полный душевного томления, Усимацу быстро зашагал к дому. Погруженный в свои мысли, он не заметил шедших ему навстречу школьных коллег. Один из них — Цутия Гинноскэ, с которым Усимацу дружил еще в учительской семинарии; другой, совсем молодой человек, был только что назначен младшим учителем в их школу. Уже по тому, как не спеша они брели по улице, было видно, что они просто гуляют.
— Сэгава-кун[4], ты только возвращаешься домой? — воскликнул Гинноскэ. — Что так поздно?
Гинноскэ, всегда прямодушный и дружески расположенный к Усимацу, сразу же заметил необычное выражение его лица: глубокие, всегда такие живые глаза Усимацу сейчас были полны грусти и затаенной тревоги. «Он, видно, нездоров», — думал про себя Гинноскэ, слушая рассказ Усимацу о том, что он ходил искать комнату.
— Опять ищешь? Ну и часто же ты меняешь квартиру! Ведь совсем недавно ты переехал в пансион, — искренне удивился Гинноскэ и добродушно рассмеялся. Но тут он заметил книгу в руках Усимацу. — Что это у тебя? Покажи!
Сунув тросточку под мышку, Гинноскэ протянул руку.
— А это... — со смущенной улыбкой подал ему книгу Усимацу.
— «Исповедь», — сказал младший учитель и, подойдя ближе, тоже взглянул на книгу.
— Ты по-прежнему увлекаешься писаниями Иноко, — заметил Гинноскэ, то рассматривая желтую обложку, то приоткрывая книгу и перелистывая страницы. — Да, да, я в газетах недавно читал объявление... Так вот она какая! Совсем невзрачная книжонка!.. Право, можно подумать, что Иноко для тебя куда больше, чем просто любимый писатель. Ты прямо-таки кумира из него сделал! Очень уж часто ты о нем говоришь, — рассмеялся Гинноскэ.
— Что за чепуха, — натянуто улыбаясь, возразил Усимацу и взял у него книгу.
Все вокруг постепенно заволакивал вечерний туман, он все больше и больше сгущался. Над домами стлался дым вечерних очагов. Там и сям зажигались огни. Сообщив, что послезавтра он перебирается в Рэнгэдзи, Усимацу простился с приятелями. Пройдя немного, он обернулся: Гинноскэ стоял на углу и смотрел ему вслед. Усимацу прошел еще полквартала и снова оглянулся: ему показалось, что оба товарища все еще стоят на том же месте, хотя все вокруг утонуло в сумеречной дымке.
Когда Усимацу вышел из Такадзёо-мати, где находился его пансион, окрестности огласились звоном колоколов: в храмах началась вечерняя служба. Возле самого дома он вдруг услышал предостерегающие крики носильщиков, которые, освещая себе фонарями дорогу в сгустившейся темноте, выносили из дома носилки. «А, это, наверно, тайком уносят того богача!» — с горечью подумал Усимацу. Он остановился и молча стал присматриваться, пока не убедился в этом окончательно, узнав сопровождавшего носилки слугу. Хотя они жили под одной крышей, Усимацу ни разу не случалось видеть самого Охинату; он встречал только его слугу — человека огромного роста и притом неизменно с лекарствами в руках. Теперь этот великан, чуть ли не подпиравший своей головой небо, подоткнув полы кимоно, деловито распоряжался носильщиками, переносившими его господина, и всячески оберегал его покой. Презираемый всеми, возможно, даже и своими соплеменниками, не подозревая, что стоящий рядом Усимацу одного с ним происхождения, Охината с боязливым видом слегка поклонился ему и проследовал мимо. У ворот послышался смущенный голос хозяйки:
— Будьте здоровы! Выздоравливайте!
Из пансиона доносился шум. Постояльцы дружно возмущались, негодовали, нарочито громко бранились.
— Благодарю вас. Будьте осторожны! — повторила хозяйка, подбегая к носилкам.
Охината ничего не ответил. Носилки тронулись. Усимацу провожал их глазами.
— Что, получил!
Это был заключительный победный клич жильцов.
Когда Усимацу, бледный от волнения, вошел в пансион, постояльцы все еще толпились в длинном коридоре. Словно не в состоянии справиться с возбуждением, одни шагали, потрясая кулаками, другие топали ногами по дощатому полу, а кто-то спешил посыпать порог дома солью. Хозяйка принесла кремень и со звоном высекла искры, — вот, мол, очистительный огонь.
Жалость, страх, тысячи других чувств вспыхивали и гасли в душе Усимацу. Он размышлял об участи этого богатого человека, изгнанного из клиники, выброшенного из пансиона, терпящего жестокое обращение, опозоренного и теперь безропотно удалившегося неизвестно куда... Как, должно быть, страдал сейчас от душевной боли и горьких слез этот человек! Судьба Охинаты была судьбой всех «эта». А значит — и Усимацу. Годы учебы в учительской семинарии в Нагано, а потом службы в этом городке прошли для Усимацу безмятежно, он жил как все обыкновенные люди, не ведая никаких опасностей и страхов...
Ему вспомнился отец. Он обитал у подножия горы Эбосигадакэ, пас скот и вел одинокую, почти отшельническую жизнь. Перед глазами Усимацу встало горное пастбище, маленькая пастушеская сторожка.
— Отец, отец! — тихо воскликнул он, шагая взад и вперед по своей комнате. На память ему пришли слова отца.
Когда Усимацу немного подрос, отец, серьезно обеспокоенный будущим своего единственного сына, частенько и подолгу беседовал с ним, рассказывал разные истории. Именно тогда он поведал мальчику об их происхождении. Он объяснил ему, что в противоположность большинству «эта», обитающих на побережье Токайдо, их семья происходила не от иноземцев — корейцев, китайцев, русских и других пришельцев, прибитых морем с каких-то неведомых островов, — а от беглых самураев, и что бедность, а не преступление превратила их в «эта». Отец всячески внушал ему, что единственная надежда, единственный путь выбиться в люди и сносно жить — скрывать свое происхождение. «Что бы тебе ни пришлось вытерпеть, с какими бы людьми ни довелось иметь дело, ни в коем случае не открывай, кто ты. Помни: если ты в гневе или отчаянии забудешь это предостережение, ты тотчас же будешь выброшен из общества». Так наставлял его отец.
Таким образом, секрет благополучия был прост. Он заключался в двух словах: «Храни тайну». Однако в те времена Усимацу пропускал слова отца мимо ушей. «Вот еще! Придумает же отец!» — говорил он себе и, радуясь возможности учиться, выпорхнул из дому. Счастливая мечтательная пора отрочества миновала, избавив его от необходимости вспоминать отцовский завет. Но потом к Усимацу пришла зрелость, и он начал сознавать всю тягость своего положения. У него было такое чувство, будто он, прожив долгое время в уютном доме соседа, переселился вдруг в свой собственный, неуютный и мрачный дом. Теперь Усимацу уже и сам твердо решил скрывать свое происхождение.
Повалившись на циновку, Усимацу некоторое время лежал неподвижно на спине и размышлял, но скоро усталость взяла свое, и он заснул. Когда через некоторое время, внезапно проснувшись, Усимацу оглядел комнату, он увидел, что возле него уныло горит лампа, которую он как будто не зажигал, а в углу стоит столик с ужином. Он, оказывается, даже не переоделся. Слышно было, как на дворе накрапывает дождь. Ему казалось, что он проспал не менее часа. Он приподнялся. Взгляд его упал на желтую обложку купленной им книжки. Усимацу решил поужинать и придвинул столик, но, сняв крышку с кадушечки с рисом, он едва лишь дотронулся до еды и, вздохнув, отодвинул все в сторону. Усимацу развернул «Исповедь», прежде чем приступить к чтению, закурил последнюю оставшуюся папиросу.
Об авторе этой книги — Иноко Рэнтаро — говорили, что он открывает «новые страдания» низов современного общества. Многие относились к нему неприязненно, считая, что он увлекается саморекламой. Действительно, во всем, что писал Рэнтаро, всегда ощущалась какая-то особая нервозность, взволнованность: Рэнтаро совершенно не умел отделять себя от того, о чем он говорил. Но у него смелые мысли сочетались с острой наблюдательностью, и поэтому его произведения обладали большой притягательной силой, что не мог не чувствовать всякий, кто прочитал хоть одно его произведение. Рэнтаро хорошо знал жизнь бедняков, рабочих, а также «синхэйминов»; он не только пытался доискаться до первопричины их бедственного положения, но и обнажал эти причины перед читателем, стараясь всесторонне осветить затронутые им вопросы, снова и снова повторял то, что ему казалось трудным для восприятия, и не успокаивался до тех пор, пока не проникал читателю в самую душу. Впрочем, он не увлекался философской или экономической стороной вопроса, он сосредоточивался на психологическом анализе. В его книгах идеи громоздились друг на друга, как скалы, но это только увеличивало силу их воздействия.
Однако Усимацу зачитывался книгами Рэнтаро не только по одной этой причине. Больше всего его привлекало то, что Иноко Рэнтаро — мыслитель и боец — сам был «эта». Усимацу считал его своим учителем и втайне преклонялся перед ним. Страстное убеждение, что «эта» — такие же люди, как и все остальные, а, значит, нет никаких оснований презирать их, возникло у него именно под влиянием Рэнтаро. Поэтому, как только появлялось какое-нибудь новое произведение этого писателя, Усимацу сразу приобретал его и тут же прочитывал. Он непременно просматривал свежие номера журналов в надежде увидеть там и дорогое ему имя. И чем больше он узнавал Рэнтаро, тем отчетливее сознавал, что Рэнтаро открывает ему доселе неведомый мир. И временами горькое сознание того, что он — «эта», заставляло его не опускать голову, а наоборот — держать высоко.
Новая книга Рэнтаро начиналась фразой: «Я — эта». Он ярко живописал невежество и нищету этой касты. Рэнтаро рассказывал о том, какое множество честных мужчин и женщин отторгнуто обществом только потому, что они принадлежат к «эта». Автор «Исповеди» делился и своими душевными страданиями и своими радостными и грустными воспоминаниями о прошлом: о далеких годах мучительных сомнений, порожденных дисгармонией общественной жизни, когда он стремился к духовной свободе и не находил ее; о той поре, когда он вступил в новую жизнь, открывшуюся ему, словно утреннее небо. И читая книгу, словно слышишь глухие рыдания мужчины со страстной душой.
Новая жизнь, она началась для Рэнтаро совершенно случайно, из-за обычной житейской неудачи. Он родился в провинции Синано, в Такато. То, что он происходит из старинной семьи «эта», стало известно нескоро, только когда он получил место преподавателя психологии в учительской семинарии в Нагано — еще до поступления туда Усимацу. Об этом поведал кто-то из учащихся, тоже родом с юга Синано. По семинарии пронесся слух: «Среди преподавателей есть парий!» Возникло всеобщее волнение: одни были ошеломлены этой новостью, другие недоумевали. Многие не хотели верить, что Рэнтаро — «эта»; и характер, и внешность, и образованность — все свидетельствовало в пользу его благородного происхождения. Однако среди тех его коллег, кто завидовал Рэнтаро, раздались голоса: «Гнать его, гнать!» Увы, если бы людям не были присущи расовые предрассудки, не было бы убитых в Кишиневе евреев, не было бы и распространенной на Западе теории желтой опасности. В этом мире, где несправедливость легко берет верх над справедливостью, кто захочет возвысить голос в защиту «эта»? И когда Рэнтаро признался в своем происхождении и, распрощавшись с товарищами, покинул семинарию, не нашлось ни одного человека, выразившего ему сочувствие. Выйдя за ворота семинарии, Рэнтаро решил бросить «науку ради науки».
Все это он подробно описал в «Исповеди». Сколько раз Усимацу, потрясенный, прерывал чтение и, закрыв глаза, погружался в размышления! Читать было трудно. Сострадание — странная вещь, оно не облегчает сердца. К тому же Рэнтаро побуждал читателя не столько читать им написанное, сколько размышлять над этим. В конце концов Усимацу продолжал читать, соотнося написанное с перипетиями собственной жизни.
С отроческих лет и до сих пор жизнь Усимацу протекала, в общем, ровно и благополучно. Родился он в Коморо, в поселке «эта». Он происходил из семьи, которая считалась старшей в роду из сорока семей, живших в уезде Кита-Саку. До переворота Мэйдзи его предки подвизались на поприще тюремных смотрителей и полицейских. Отец его но этой причине был освобожден от налогов и, кроме того, получал особый рисовый паек. А поскольку он занимал видное положение среди людей его касты, то даже и потом, когда, обеднев и разорившись, переселился в уезд Тиисагата, он все же сумел определить своего восьмилетнего сына в школу. Усимацу учился в соседнем селении Нэцу наравне с другими детьми, и там никто не подозревал, что новый ученик, такой славный мальчуган — «эта». Потом отец переселился в Химэкодзаву, а с ним вместе переехал и дядя Усимацу с женой. Здесь, в чужом краю, их никто не знал, а самим признаваться в том, что они «эта», тоже не было никакой надобности, так что понемногу они обжились, и мальчик раньше всех забыл о своей родословной. И вот когда после окончания школы его определили в Нагано, где он мог на казенный счет получить образование, все прежнее казалось ему старыми дедовскими россказнями.
Сейчас воспоминания ожили в душе Усимацу. В нем проснулся страх, который он испытывал в детстве, когда его сверстники всячески издевались над ним, кидали в него камнями. Он стал смутно припоминать то время, когда они жили в поселке «эта» в Коморо. Вспомнил мать, умершую еще до их переезда. «Я — эта». Как волновала сердце Усимацу эта фраза! Читая «Исповедь», Усимацу испытывал только мучительную боль...
Глава II
Двадцать восьмого числа каждого месяца учителям выплачивали жалованье: в этот день они были особенно оживлены. На этот раз, когда раздался звонок, возвещавший об окончании занятий, учителя и учительницы, торопливо прибрав книги и тетради, поспешили из классов. Кругом стоял невероятный гам, шаловливые ученики, казалось, разом заполонили все здание. С парусиновыми ранцами или с узелками, размахивая коробками для завтрака и соломенными сандалиями, они с веселым гомоном расходились по домам. Усимацу после окончания занятий — он вел четвертый класс старшего отделения — пробирался сквозь толпу мальчуганов, направляясь в учительскую.
Директор школы находился в приемной. Он был назначен в Иияму относительно недавно, одновременно с новым уездным инспектором, но Усимацу и Гинноскэ к тому времени уже работали в школе. В этот день инспектор в сопровождении нескольких чинов городского управления явился в школу, и директор водил их по классам. Инспектор при этом интересовался преимущественно внешней стороной школьной жизни: расписанием уроков, ремонтом классных досок, столов, скамеек, лечением распространенной среди учеников трахомы и так далее. Обойдя все классы, инспектор и сопровождавшие его лица вернулись в приемную; завязалась беседа; табачный дым заполнил комнату белыми клубами. Служитель сновал взад-вперед по комнате, обнося присутствующих чаем.
Директор делился с гостями своими взглядами на воспитание, в основе которого было строгое выполнение правил. Всякое распоряжение инспектора для него — приказ. Воспитывать детей по-военному — вот кредо всей его деятельности, на этом строится распорядок жизни школы. «Точно как часы» — этим девизом он руководствуется сам, это правило он внушает ученикам, в этом же духе он наставляет преподавателей. Разговоры же, которые ведут молодые учителя, не знающие жизни, — пустая, бесполезная болтовня. Он всегда держался таких принципов и убедился в их правильности, ибо немало преуспел в своей жизни, — по крайней мере, лично он полон такого ощущения — ведь недаром же он удостоен знака отличия — золотой медали, на которой выгравированы слова, свидетельствующие о его заслугах.
Этот памятный знак был выставлен для всеобщего обозрения в приемной. Взоры присутствующих притягивал блеск золота. Все с восхищением и любопытством разглядывали медаль, мысленно прикидывая ее стоимость, размер, вес. В конце концов, высказав вслух свои предложения, все сошлись на том, что она из золота 56-й пробы, диаметр ее 3 сантиметра, вес — 18,75 грамма, стоимость около 30 иен. В специальном свидетельстве, приложенном к медали, говорилось, что обладатель ее сумел отлично поставить школьное дело и немало способствовал делу просвещения. «За сие, на основании параграфа 8 Уложения о наградах, он удостаивается настоящей медали, что и удостоверяется».
— Да, такой наградой может гордиться не только господин директор, но и все учителя у нас в Синано! — воскликнул седобородый член городского управления. Другой, в очках с золотой оправой, подхватил:
— Это событие необходимо отметить. Мы хотим устроить в вашу честь скромный ужин. Разрешите просить вас пожаловать сегодня вечерком в «Миурая»! И вас, господин инспектор, и вас непременно...
— Право, я смущен, не стоит беспокоиться! — поднявшись со стула, стал благодарить членов городского управления директор. — Такая награда — самая высокая честь для учителя, я чрезмерно счастлив... Но заслуги мои скромны. Право, награда лишь заставляет меня краснеть, я недостоин...
— Господин директор, такими словами вы нас просто смущаете, — сказал, потирая руки, сидевший справа худощавый член городского управления.
— Угощение очень скромное, прошу вас, не отказывайтесь! — упрашивал его сидевший слева.
Глаза директора искрились нескрываемой гордостью и радостью. Выпячивая грудь и пожимая плечами с таким видом, словно он не может не уступить столь настойчивым просьбам, директор обратился к инспектору:
— А как вы?
— Раз нас так просят!.. Пренебречь радушием городского управления было бы просто невежливо, — сказал инспектор, великодушно улыбаясь.
— Вы правы... Разрешите поблагодарить вас еще раз потом, когда мы снова встретимся. Прошу передать всем мой поклон, — сказал он на прощание.
Пожалуй, тем, кто не знаком с провинциальной жизнью, трудно представить себе действительное положение директора школы в маленьком городке. Первое условие для того, кто едет учительствовать в провинцию, — это иметь такие же заурядные интересы, как у директора этой школы. Тому, кто постоянно забивает себе голову разными возвышенными материями, обычно будоражащими воображение в школьные годы, и чуждается окружающей его обыденности, не прослужить директором и одного дня. Директору подобает наносить визиты разным влиятельным лицам городка, дабы выразить сочувствие или радость по поводу тех или иных событий их жизни, общаться с бонзами и синтоистскими жрецами, постепенно приучиться пить местную водку, говорить на местном наречии, невольно войти в отношения с тупыми, невежественными людьми. Тогда уже сама собой забывается всякая наука. Давно уже стало привычным делом, когда учителя, считающиеся умными, укрепляют свое положение при помощи связей с членами городского управления.
Директор проводил членов городского управления до выхода. Прощаясь, гости еще раз напомнили ему:
— Значит, просим вас вместе с господином инспектором прямо из школы...
— Покорно благодарю...
— Служитель! — позвал директор, и голос его гулко разнесся по длинному коридору.
Школьники давно разошлись по домам. Окна в классах были закрыты, на теннисной площадке тоже не было ни души. Кругом воцарилась тишина, лишь изредка нарушаемая всплесками смеха в учительской да грустными звуками фисгармонии, доносившимися со второго этажа.
Шаркая сандалиями, прибежал служитель.
— Что угодно?
— Придется еще раз сходить в городское управление, поторопить насчет денег. Если они уже получены, принеси их сейчас же — там уже заждались, — распорядился директор и вышел в приемную, где, покуривая папиросу, просматривал газету инспектор.
— Разрешите, — сказал директор и пододвинул к нему свой стул.
— Вот, погляди-ка, — фамильярно улыбаясь, сказал инспектор. — Тут все расписано: и что ты получил медаль, и какой ты образцовый преподаватель. Текст свидетельства приведен полностью. Даже фотография...
— Да... всюду только и разговоров про медаль! — радостно подхватил директор. — Куда ни повернешься, сейчас же заходит разговор о ней. Даже те, от кого не ожидаешь, и те поздравляют.
— Прекрасно.
— И все благодаря вам...
— Полно, полно... — перебил инспектор. — Как говорят, услуга за услугу. Очень лестно, что в нашем кругу есть награжденный медалью. Я вполне разделяю твою радость.
— Кацуно-кун тоже был очень рад.
— Мой племянник? Да, да. Он даже прислал мне по этому поводу большое письмо. Читая его, я видел перед собой его сияющее лицо. Он близко к сердцу принимает твои интересы.
Тот, кого инспектор называл своим племянником, был молодой человек по имени Кацуно Бумпэй, недавно выдержавший государственные экзамены и по получении диплома назначенный сюда учителем. Сам сравнительно новый человек в этой школе, директор всячески протежировал Бумпэю, рассчитывая тем самым привлечь его в число своих сторонников. Несомненно, первое место среди учителей школы по праву занимал Усимацу. Он пользовался гораздо большим уважением и любовью учеников, нежели директор. За Усимацу следовал Гинноскэ, который тоже окончил учительскую семинарию. При всем желании директор не мог поколебать положение этих двух учителей в пользу Бумпэя. Поэтому Бумпэй занимал лишь третье место.
— Зато Сэгава-кун что-то уж очень безучастен, — заметил, слегка понизив голос, директор.
— Сэгава-кун? — Инспектор нахмурился.
— Вы, конечно, полагаете, что раз медали удостоен отнюдь не сторонний для школы человек, Сэгава-кун, несомненно, тоже придет поздравить меня. Но вы очень ошибаетесь! Конечно, сам я не слышал этого, но... и, конечно, мне так не скажут в лицо, но... одним словом, он заявил, что учителю незачем так гордиться получением медали. Это, мол, только официальное признание заслуг, которое, по мнению Сэгавы-куна и еще кой-кого, не имеет ровно никакого значения. Медаль сама по себе, видите ли, — это только внешний знак, ценность же его — в том, что кроется за ним... Сомневаюсь, чтобы это было так...
— Откуда у Сэгавы-куна такие мысли? — вздохнув, заметил инспектор.
— По-видимому, по нынешним временам мы немного отстали. Но новое — это не обязательно всегда хорошее, не так ли? — сострил директор и засмеялся. — Однако из-за таких настроений Сэгавы-куна и Цутии-куна мне временами приходится очень трудно. Если преподавание ведется в школе не по единой системе и вообще есть инакомыслящие, дело на лад не пойдет. Если бы вы разрешили назначить Кацуно-куна старшим учителем, мне было бы гораздо спокойнее...
— Если ты так недоволен, то ведь всегда можно найти способ... — Инспектор многозначительно взглянул на директора.
— Какой?
— Ну, скажем, перевести в другую школу... Тогда на его место ты можешь назначить того, кто тебе по душе.
— Это, конечно, верно... но если для перевода нет подходящего повода, тогда так поступать не совсем удобно... К тому же ученики любят Сэгаву-куна.
— Да-а, безупречному работнику не скажешь — уходи! К тому же неприятно, если создастся впечатление, что все это подстроено. Я вовсе не хочу хвалить племянника, но думаю, что он бы подошел тебе, как никто другой. Не стану говорить — лучше или хуже он Сэгавы-куна. А чем, собственно, хорош этот Сэгава-куна? Отчего вообще ученикам нравятся такие учителя? Не понимаю. Высмеивает то, чем другие гордятся, — что же в таком случае он ценит?
— Мне кажется, ему по душе идеи такого рода, как у этого Иноко Рэнтаро.
— Иноко Рэнтаро? Этого «синхэймина»?! — Инспектор брезгливо поморщился.
— Да, — сокрушенно вздохнув, подтвердил директор. — Жутко подумать, что писания таких субъектов, как этот Иноко, попадают в руки молодежи. Нехорошо, нехорошо. Все эти теперешние новые книги — источник заблуждений для юношества. Из-за них-то и появляются нравственные калеки да полусумасшедшие. Да, да... нам никак не понять, чем живет теперешняя молодежь...
Послышался стук в дверь. Собеседники умолкли. Стук повторился.
— Войдите! — сказал директор и встал, чтобы открыть дверь. Он думал, что пришел посыльный из городской управы, но, увидев в дверях одного из учителей, а за его спиной Усимацу Сэгаву, невольно переглянулся с инспектором.
— Господин директор, вы не заняты? — спросил Усимацу.
Директор слегка улыбнулся.
— Нет, ничего... просто беседовали.
— Кадзаме-сану необходимо повидать господина инспектора. Он хочет обратиться к нему лично с просьбой, — сказал Усимацу, слегка подталкивая вперед учителя, с которым пришел.
Кадзама Кэйносин — старый, отслуживший свой срок школьный учитель. Усимацу, Гинноскэ и другим молодым учителям он мог бы по возрасту быть дедом. В своем черном хаори с вытканными на нем гербами, накинутом поверх грязного кимоно, и в грубых парусиновых хакама, старый Кадзама сделал несколько неуверенных шагов к инспектору. Опустившиеся люди робки: стоило инспектору холодно взглянуть на него, как старый учитель весь съежился, поник и не мог произнести ни слова.
— Слушаю вас. У вас ко мне дело? Да говорите же вы! — понукал его инспектор, принимая все более неприступный вид. Старик продолжал молчать. Инспектор в нетерпении стал посматривать на часы, постукивать каблуком об пол.
— Так в чем же дело? Коль скоро вы молчите, я ничего не могу понять!.. — нетерпеливо сказал он и поднялся со стула.
Кэйносин, окончательно смутившись, пролепетал:
— Вот... я хотел обратиться к вам с просьбой...
— Ну...
В комнате опять воцарилась тишина, длившаяся несколько минут. Глядя на понурого, дрожащего всем телом Кэйносина, Усимацу невольно почувствовал к нему жалость.
— Я занят и тороплюсь, — раздраженно бросил инспектор. — Если вам нужно что-нибудь сказать мне, говорите поскорей.
Усимацу не выдержал.
— Кадзама-сан, не надо так волноваться! Вы, кажется, хотели сказать господину инспектору о тяжких последствиях вашего ухода со службы. Разрешите мне спросить вас, — обратился он к инспектору. — Разве Кадзаме-сану не полагается пенсия?
— Разумеется, нет, — холодно произнес инспектор. — Посмотрите Устав начальных школ.
— Устав уставом...
— А разве можно действовать вопреки Уставу? Уволиться по состоянию здоровья или по старости может каждый, — этого никто не запрещает, но право на получение пенсии распространяется только на лиц, прослуживших полных пятнадцать лет. А у Кадзамы-сана всего четырнадцать с половиной...
— Это так, но разве вы не могли бы помочь старому учителю. Ведь речь идет о каких-то шести месяцах...
— Да, но если следовать вашему совету, то послаблениям не будет конца. Кадзама-сан твердит: «семейное положение, семейное положение». А у кого нет «семейного положения»? Нет, уж примиритесь с тем, что пенсии не будет, и успокойте Кадзаму-сана. Ему нужно отдохнуть...
Поняв, что дальше вести разговор бесполезно, Усимацу бросил полный сочувствия взгляд на старого Кэйносина и шепнул ему:
— Кадзама-сан, может быть, вы сами попросите...
— Нет, после того, что сказал господин инспектор... просить больше не о чем. Действительно, мне только остается примириться, как вы изволили сказать...
В это время в приемную вошел служитель, принесший пакет с деньгами из управления. Воспользовавшись этим предлогом, инспектор взял шляпу и в сопровождении директора быстро удалился.
Все школьные преподаватели и преподавательницы собрались в большой учительской. Была суббота, но тем, кто живет на жалованье, сегодняшний день казался приятнее завтрашнего воскресенья. Эти люди, утомленные ежедневными занятиями, возней со множеством учеников, в большинстве своем не питали искреннего интереса к своей профессии. Среди них были и такие, кто почти не выносил детей. Молодые учителя, лишь недавно окончившие краткосрочные курсы и едва научившиеся курить, выглядели повеселее: у них все еще было впереди, но учителя постарше, успевшие отрастить бороды, предавались воспоминаниям о прошлом, завидовали всем и каждому и вызывали у других только чувство жалости. Были и такие, кто собирался спустить месячное жалование в первом попавшемся кабаке.
Когда после неудавшегося разговора с инспектором Усимацу и Кэйносин направлялись в учительскую, в коридоре их нагнал служитель.
— Кадзама-сан, вас хочет видеть хозяин «Сасая», он уже давно ждет...
— Что? Хозяин «Сасая»? — растерянно переспросил Кэйносин и горько рассмеялся.
«Сасая» назывался трактир на окраине Ииямы, где приезжие крестьяне могли выпить подогретое сакэ. Усимацу давно знал, что для старого Кэйносина этот домик был убежищем, где он забывал о всех своих горестях. По горькой усмешке Кэйносина можно было догадаться, что хозяин «Сасая», услыхав о выдаче жалованья, пришел требовать с него плату за выпивку.
— И зачем только он пришел в школу? — с тоской пробормотал про себя Кэйносин. — Ладно, пусть подождет, — сказал он служителю и поспешно зашагал с Усимацу к учительской.
Открыв дверь в учительскую, Усимацу остановился на пороге и осмотрелся. В окна лились лучи октябрьского солнца, пронизывая облака табачного дыма. Преподаватели, стоя группками, кто у доски, кто у расписания, оживленно беседовали. В углу, прислонившись к серой стене, о чем-то разговаривал с Гинноскэ племянник инспектора — Кацуно Бумпэй. В его новом элегантном европейском костюме, со вкусом подобранном галстуке, обходительных манерах, — во всем его облике было нечто яркое, невольно привлекавшее внимание. Черные, тщательно причесанные волосы, свежее лицо, острый сверлящий взгляд... Разве можно сравнить с ним Гинноскэ? У того — коротко остриженная голова, круглое розовощекое лицо, он непринужденно смеется и разговаривает, свободно жестикулируя, — какая между ними разница! Взгляды многих учительниц с любопытством останавливались на Бумпэе.
Элегантный вид Бумпэя не внушал Усимацу зависти. Его тревожило только одно: этот новый преподаватель прибыл из его родных мест. Если хорошо знать Коморо, то нельзя хотя бы случайно не услышать о семье Сэгава. При всей своей широте мир, увы, тесен! И вдруг он от кого-нибудь слыхал, что этот «старшина эта» теперь то-то и то-то... Правда, вряд ли кто может знать об этом... ну, а если вдруг, все же... Кацуно, конечно, не пропустит такое мимо ушей. Мучимый опасениями, Усимацу решил быть настороже. Его взгляд выдавал затаенную тревогу.
Директор проверил деньги, принесенные из городского управления, и приступил к раздаче. Усимацу помогал ему, раскладывая на столах учителей конверты с причитавшимся им жалованьем.
— Цутия-кун, вот тебе подарок! — сказал он Гинноскэ и положил перед ним несколько столбиков медных монет по пятидесяти сэн в каждом, а затем и конверт с серебром и ассигнациями.
— Ого, сколько меди! Просто не поднять, — засмеялся Гинноскэ. — Ну как, Сэгава-кун, сегодня сможешь переехать?
Усимацу улыбнулся, но ничего не ответил. Стоявший рядом Бумпэй спросил:
— А куда вы собираетесь переезжать?
— Сэгава-кун с сегодняшнего вечера начинает строго соблюдать все посты! — улыбаясь, сказал Гинноскэ.
— Ха-ха-ха! — закатился Бумпэй. Провожаемый смехом, Усимацу направился к своему столу.
Хотя выдача жалованья происходила из месяца в месяц, однако каждый раз в этот день у всех было какое-то особенное выражение лица. Школьные учителя никогда не испытывали такой радости, как в те минуты, когда они получали заработанные нелегким трудом деньги. Одни позвякивали серебром, запечатанным в конверте, другие завязывали его в узелок и пробовали на вес; одна учительница поглаживала шнурок от коричневых хакама и тихонько улыбалась.
Раздав жалованье, директор вдруг изобразил на лице озабоченность и решительно поднялся со стула. Все насторожились, ожидая, что за этим последует. Директор откашлялся и официальным тоном сообщил об уходе из школы Кэйносина. Затем он сказал, что хотел бы третьего ноября, после окончания церемонии в честь дня рождения императора, устроить по случаю ухода старого заслуженного учителя чай. Раздались возгласы одобрения. Кэйносин привстал, выпрямился, поблагодарил и растерянно сел на место.
Пока учителя и учительницы, обступив Кэйносина, всячески выражали ему свое сочувствие, Усимацу незаметно покинул учительскую. Гинноскэ, тут же заметив его отсутствие, поспешно вышел за ним в коридор, из коридора в приемную, оттуда в вестибюль, но уже нигде не нашел Усимацу.
Усимацу торопился к себе в пансион. С деньгами в кармане он чувствовал себя как-то уверенней. Вчерашний день прошел для него мучительно; он не мог ни выкупаться, ни купить папирос: мозг его жгла одна-единственная мысль — скорее в Рэнгэдзи! А кому, в самом деле, может быть весело без гроша в кармане? Рассчитавшись с хозяйкой пансиона, он быстро собрал свои пожитки, чтобы сразу же их увезти, как только придет рикша, потом закурил папиросу и только тогда вздохнул с облегчением. «Нужно уехать как можно незаметней», — думал он. Усимацу беспокоило, как относится к его внезапному переезду хозяйка. А что, если ей придет в голову, что есть какая-то связь между ним и изгнанным богачом, что именно из-за этого он и переезжает? Если вдруг она начнет у него выпытывать и доискиваться причин его переезда, как ей ответить? Именно то, что он переезжает без каких-либо видимых причин, когда в этом нет никакой необходимости, больше всего тревожило Усимацу. Если его объяснения покажутся неубедительными, это ее только раззадорит. Скажу лучше: «Переезжаю, потому что мне там будет удобнее», — вот и все. Думал, сомневался, опасался. А хозяйка, которая имела дело не с одним постояльцем, не проявила ровно никакого интереса к его переезду. Но вот подкатил рикша. Весь его багаж — ящик с книгами, столик, корзина да узел с постелью — вполне уместился в одной тележке. Усимацу взял в руки лампу и, провожаемый прощальным приветствием хозяйки, вышел.
Когда шагавшего за рикшей Усимацу отделяло от пансиона уже несколько кварталов, он оглянулся и невольно вздохнул с облегчением. Дорога к храму Рэнгэдзи была плохая, рикша двигался медленно, и Усимацу брел за ним следом, размышляя о превратностях жизни и сокрушаясь о своей собственной судьбе. Ему было и грустно и радостно. Нахлынувшие воспоминания будили в нем самые разнообразные чувства. День выдался унылый, все напоминало о приближении зимы; сырой осенний воздух окутывал улицы тонкой дымкой. Росшие по обеим сторонам улиц ивы роняли на землю желтые листья.
Навстречу высыпала ватага мальчуганов. Они дружно шагали в ногу под звуки флейты и барабана с высоко поднятыми бумажными флажками и, изображая Оркестр, распевали веселую песню. «Что это за дети? — удивился было Усимацу. — А, это ученики младшего отделения!» За ними, горланя во всю мощь, не обращая внимания на прохожих, тащился какой-то пьяный. Подойдя ближе, Усимацу узнал в нем старого учителя Кэйносина, уволенного сегодня из школы.
— Сэгава-кун, как тебе нравится мой оркестр! — весело воскликнул он, обдавая Усимацу запахом перезрелой хурмы. Судя по всему, он уже успел основательно напиться. Мальчики, на которых он указал, громко расхохотались над своим жалким учителем. — Ну-с, начали! — шутливо скомандовал Кэйносин. — Внимание! До сегодняшнего дня я был вашим учителем. С завтрашнего дня я уже больше не буду вашим учителем, я буду вашим капельмейстером. Поняли? — Старик хотел было засмеяться, но по лицу у него покатились слезы.
Простодушные музыканты разразились восхищенными возгласами и замаршировали дальше. Будто припоминая что-то, Кэйносин долго смотрел им вслед, потом встрепенулся и заковылял по дороге, догоняя Усимацу.
— Я провожу тебя немного, Сэгава-кун, — сказал он, дрожа от холода. — Ведь еще не так темно, почему ты с лампой?
— С лампой? — засмеялся Усимацу. — Ведь я перебираюсь на новую квартиру.
— Куда же ты перебираешься?
— В Рэнгэдзи.
— Услыхав «Рэнгэдзи», Кэйносин сразу замолк, И некоторое время оба шли, думая каждый о своем.
— Да... — первым нарушил молчание Кэйносин. — Завидую тебе, Сэгава-кун! Ты да и все вы еще молоды. Все у вас впереди. До чего ж хочется снова хоть ненадолго стать молодым! Плохо человеку, когда он стар и слаб, как я теперь, — грустно заключил Кэйносин.
Рикша с поклажей двигался медленно. Усимацу и Кэйносин, следуя за ним, тихонько беседовали между собой. Вдруг рикша остановился и, глубоко вдохнув холодный воздух, стал утирать струившийся по лицу пот. Все вокруг погрузилось в серые сумерки, только на западе еще желтело слабое сияние. Казалось, что вечер наступил раньше обычного. Еще рано было зажигать свет, но один дом был ярко освещен, на вывеске у входа отчетливо значилось: «Миурая».
Со второго этажа доносились звуки шумного веселья, и это навеяло на Усимацу и Кадзаму еще большую тоску и уныние. Пир там, видно, был в самом разгаре. Через сёдзи струились вкрадчивые звуки сямисэнов. Вдруг решительно загрохотал барабан. Потом послышались женские голоса, вероятно гейш, певших какую-то песню. Одна из приглашенных гейш, видимо, запоздала и сейчас торопливо вошла в ресторан, сопровождаемая слугой с сямисэном в руках. Смех и голос гостей звучали так отчетливо, что Усимацу без труда различил голоса инспектора и директора школы. По-видимому, за угощением и выпивкой они позабыли обо всем на свете.
— Да, там весело! — тихо сказал Кэйносин. — И собралось немало народу. По какому же случаю?
— Разве Кадзама-сан не знает? — спросил Усимацу?
— Нет. Я всегда все узнаю последним...
— Это чествуют господина директора.
— Вот как!
Пение стихло, и раздались громкие аплодисменты. Видимо, опять пошли в ход чарки. «Принесите сакэ!» — послышался звонкий женский голос. Усимацу и Кэйносин тем временем миновали ресторан и двинулись дальше. Они и не заметили, как рикша ушел вперед, и теперь им приходилось его нагонять. Они все дальше уходили от этого места увеселения, и вот уже больше не были слышны доносившиеся оттуда звуки барабана. Кэйносин то вздыхал, то ни с того ни с сего разражался вдруг горьким смехом, в котором звучало отчаяние. «Наша жизнь быстротечна, как сон», — тихо запел он, и от его пения Усимацу сделалось еще грустнее и тоскливее.
— Нет, не поется... Эх, пил я, пил, а все не пьян!.. — вздохнул Кэйносин и застонал, как раненое животное. Усимацу стало мучительно жаль старика.
— Кадзама-сан, куда вы идете? — спросил он.
— Я? Я провожу тебя до ворот храма.
— Только до ворот?
— Отчего только до ворот, это ты вряд ли поймешь. И я не стану теперь тебе ничего объяснять. Хоть мы не первый день с тобой знакомы, но подружились совсем недавно. Да... хочется мне хоть разок поговорить с тобой по душам!
Проводив Усимацу до ворот Рэнгэдзи, Кэйносин простился с ним и ушел. Жена настоятеля радушно встретила Усимацу у ограды храма. Работник при храме, Сёта, перенес вещи Усимацу в мезонин. Запах рыбы, жарившейся на кухне, проник в жилые помещения храма и, смешавшись с дымом курений, вызвал у Усимацу какое-то странное, непривычное ощущение. К главкому зданию храма направлялся служка, вероятно, с приношениями статуе Будды. Усимацу поднялся в мезонин и огляделся: стены его комнаты и сёдзи были оклеены новой бумагой и казались приветливее, чем в первый раз. Ему даже приготовили ванну с сухими листьями редьки — «лечебную ванну», как ее здесь называли. И когда, усевшись, за новый столик, Усимацу вдохнул аппетитный запах супа из мисо[5], он вдруг почувствовал себя в этих старых стенах унылой обители удивительно уютно <...>
[1] Какэмоно — картина, написанная акварелью или тушью на бумаге или на шелку в форме продолговатой, висящей вертикально полосы, концы которой прикреплены к деревянной или костяной рейке, на одну из которых, а именно на нижнюю, картина наматывается, когда ее снимают.
[2] Окусама — госпожа, почтительное наименование замужней женщины.
[3] Наму амида (Наму амида Буцу) — буддийское молитвенное обращение, употребляется как восклицание, вроде русского «Господи помилуй».
[4] Кун — приставка после имени, в быту довольно фамильярная, более официальная — сан.
[5] Мисо — тестообразная масса из перебродивших соевых бобов.