Важная информация
Новости Отзывы О нас Контакты Как сделать заказ Доставка Оплата Где купить +7 (953) 167-00-28

Симадзаки Тосон «Нарушенный завет»

Симадзаки Тосон «Нарушенный завет»

Часть первая

Глава I

При храме Рэнгэдзи имелись жилые помещения, которые сдавались внаем. Сэгава Усимацу, внезапно задумав переменить жилье, решил снять там комнат­ку — угловую, в мезонине боковой пристройки. Рэнгэд­зи — один из двадцати храмов города Иияма, что в уез­де Симо-Миноти провинции Синано. Это старинный храм, принадлежащий к буддийской секте Синсю. Из окна мезонина, слегка скрытого листвой большого дере­ва гинкго, открывается вид на часть города Иияма. Как и подобает главному в этой провинции местонахожде­нию буддийских святынь, этот маленький городок — живая старина, ведь весь он — от непривычной, ха­рактерной лишь для севера постройки домов с их дощатыми крышами и навесами, защищающими зимой от снега, до виднеющихся там и сям вышек храмов и верхушек деревьев, — кажется окутанным дымом ку­рений. Особенно ясно из окна было видно белое здание начальной школы, где теперь служил Усимацу.

Усимацу решил переменить квартиру из-за того, что в пансионе, где он жил последнее время, произошла весьма неприятная история. В самом деле, если бы не дешевый стол, никого не прельстила бы такая комната, как эта. Стены ее, оклеенные обоями, потемнели от копоти. Ниша с простенькими полочками, дешевое бумажное какэмоно[1] да старая жаровня — вот и все, что составляло убранство комнаты: всего лишь тихая, уеди­ненная келья. Зато она вполне гармонировала с душев­ным состоянием Усимацу и действовала на него как-то успокаивающе.

А в пансионе произошло вот что. Около полумесяца назад из уезда Симо-Такаи в Иияму прибыл в сопро­вождении слуги некий Охината; по всему видно было, что это человек богатый. Он приехал лечиться и остановился у них в пансионе. Его сразу же поместили в клинику. Так как он был человек со средствами, палату ему отвели первоклассную, и когда он, опираясь на плечо сиделки, прохаживался взад и вперед по длинному коридору больницы, его состоятельность ни у кого не вызывала сомнений. И вот однажды кто-то, видно из зависти, сболтнул: «Он — «эта». Сразу же слух об этом разнесся по всем палатам; больные забега­ли, заволновались, в больнице поднялся переполох. «Вон его! Сейчас же пусть убирается, немедленно!» — требовали больные и грозились немедленно покинуть клинику. Главному врачу стало ясно, что никакими доводами этот расовый предрассудок не сломить. И вот как-то вечером, под покровом темноты, Охинату вынес­ли на носилках из больницы и доставили обратно в пансион. Главный врач стал каждый день навещать больного. Но тут запротестовали в пансионе. На днях Усимацу, придя после службы усталый домой, застал в пансионе суматоху. Отовсюду неслись крики: «По­звать хозяйку! Он нечистый, он нечистый!» Постояльцы безо всякого стеснения изливали потоки бранных слов. «Как они смеют! Почему нечистый?» — внутренне возмущался Усимацу; втайне он глубоко сочувство­вал Охинате, он негодовал, видя, как обращаются с этим больным, как не признают его за человека; он думал о несчастной судьбе «эта», — Усимацу сам был «эта»...

Внешне Усимацу мог вполне сойти за чистокров­ного северянина, уроженца Синано, одного из тех, кто вырос среди скал Саку или Тиисагаты. Он с отли­чием кончил учительскую семинарию в Нагано и получил диплом учителя, когда ему исполнилось два­дцать два года. В самый расцвет молодости окунув­шийся в жизнь, он и попал прямо в этот городок. За прошедшие с тех пор три года Усимацу приобрел здесь репутацию старательного молодого учителя, а что он «эта», что он «синхэймин» — никому и на ум не приходило.

— Когда же вы переберетесь? — прервал размыш­ления Усимацу голос жены настоятеля храма, неслыш­но вошедшей в комнату. Она стояла перед Усимацу, облаченная в светло-коричневое хаори с вытканными на нем гербами и перебирала тонкими белыми пальцами четки. Ей было лет под пятьдесят; по манере разговари­вать чувствовалось, что эта непостриженная монахиня, которую все здесь почтительно называли «окусама»[2], в прежние времена получила кое-какое образование; была она, видно, немного знакома и со столичной жизнью. Она стояла в ожидании ответа, всем своим видом показывая готовность услужить постояльцу, и по привычке тихо бормотала молитву.

Усимацу раздумывал. Ему хотелось сказать: «за­втра», даже «сегодня вечером», но, чтобы переехать, требовались деньги, а их у него не было. В самом деле, нельзя же было принимать в расчет те жалкие сорок сэн, которые лежали у него в кармане. На сорок сэн не переедешь. Ведь надо еще и расплатиться в пансионе, а жалованье будут давать не раньше, чем послезавтра. Так что волей-неволей переезд пришлось отложить.

— Вот что, я перееду послезавтра, к вечеру. Хоро­шо? — решился наконец он.

— Послезавтра? — протянула жена настоятеля и с удивлением посмотрела на Усимацу.

У него в глазах вдруг отразилось беспокойство.

— Что же странного в том, что я перееду после­завтра?

— Ведь послезавтра двадцать восьмое. Не то чтобы странно, но я думала, что вы поселитесь у нас уже с начала будущего месяца.

— Да, вы совершенно правы. А все оттого, знаете, что я так внезапно решил переехать, — с равнодушным видом бросил Усимацу и поспешил переменить тему разговора. Происшествие в пансионе глубоко взволно­вало его. Он стал бояться отвечать на расспросы и рассказывать о случившемся. И вообще, если речь заходила об «эта», Усимацу всегда старался уклонить­ся от разговора.

— Наму амида...[3] — прошептала про себя женщина и не стала больше ни о чем расспрашивать.

Когда Усимацу вышел из храма, было уже пять часов. Усимацу пришел сюда сразу же после окончания уроков, не успев переодеться. Поношенный европей­ский костюм, изрядно перепачканный мелом, под мыш­кой завернутые в цветной платок тетрадки и книги, на ногах гэта, у пояса пустая коробка для завтрака — он был явно смущен своим видом; такое же чувство испытывают на людях и многие рабочие. Когда он возвращался к себе в пансион на улице Такадзё-мати, крыши домов, мокрые от осеннего дождя, ярко блестели в лучах вечернего солнца; улицы были полны людей. Одни останавливались и глядели вслед Усимацу, другие тихо шептались, указывая на него глазами. Были и такие, кто смотрел на него с нескрываемым презре­нием. «Кто это там бредет? А, учитель!» — можно было прочесть на их лицах. При мысли, что среди этих людей есть отцы и братья вверенных ему учени­ков, Усимацу испытывал чувство унижения и гнева; внезапно ему стало не по себе, и он ускорил шаги.

Книжная лавка на главной улице открылась недав­но. Снаружи, чтобы привлечь внимание прохожих, были вывешены написанные жирным шрифтом объяв­ления о новых поступлениях. Усимацу бросилось в гла­за название книги, о выходе в свет которой он уже знал из газет и с нетерпением ждал, когда она появится в продаже. Это была «Исповедь». В объявлении было указано имя автора — Иноко Рэнтаро и даже цена. При виде этого имени у Усимацу часто забилось сердце, он остановился. В лавке толпились несколько подростков, видимо, искавших какие-то новые журналы. Усимацу несколько раз прошелся мимо лавки, засунув руку в карман своих потертых брюк и тихонько позвякивая монетами. Раз в кармане есть сорок сэн, книгу, во всяком случае, можно приобрести. Но если он купит сейчас книгу, то останется совсем без денег. А ведь ему надо подготовиться к переезду. Эти соображения на короткий миг удержали Усимацу у входа в магазин, он повернул было обратно, но потом вдруг быстро про­скользнул за шторку, взял книгу и стал ее рассматри­вать. Книга была напечатана на грубой европейской бумаге, на желтой обложке надпись: «Исповедь». То, что у книги такой простой, незатейливый вид, не случайность: ведь она должна попасть в руки бедняков, а, кроме того, это в какой-то степени говорит и о ее содержании. О, в наш век, когда молодежь обо всем узнает из книг, возможно ли не прочесть такой книги, не познакомиться с ней молодому человеку в возрасте Усимацу, — в возрасте, которому неведомо чувство на­сыщения! А познание — это своего рода голод. В конце концов Усимацу выложил свои сорок сэн и стал облада­телем желанной книги. Хотя это были его последние деньги, но жажда души оказалась сильней разумного расчета.

С «Исповедью» в руках, полный душевного томления, Усимацу быстро зашагал к дому. Погруженный в свои мысли, он не заметил шедших ему навстречу школьных коллег. Один из них — Цутия Гинноскэ, с которым Усимацу дружил еще в учительской семина­рии; другой, совсем молодой человек, был только что назначен младшим учителем в их школу. Уже по тому, как не спеша они брели по улице, было видно, что они просто гуляют.

— Сэгава-кун[4], ты только возвращаешься домой? — воскликнул Гинноскэ. — Что так поздно?

Гинноскэ, всегда прямодушный и дружески распо­ложенный к Усимацу, сразу же заметил необычное выражение его лица: глубокие, всегда такие живые глаза Усимацу сейчас были полны грусти и затаенной тревоги. «Он, видно, нездоров», — думал про себя Гин­носкэ, слушая рассказ Усимацу о том, что он ходил искать комнату.

— Опять ищешь? Ну и часто же ты меняешь квартиру! Ведь совсем недавно ты переехал в панси­он, — искренне удивился Гинноскэ и добродушно рас­смеялся. Но тут он заметил книгу в руках Усимацу. — Что это у тебя? Покажи!

Сунув тросточку под мышку, Гинноскэ протянул руку.

— А это... — со смущенной улыбкой подал ему книгу Усимацу.

— «Исповедь», — сказал младший учитель и, подой­дя ближе, тоже взглянул на книгу.

— Ты по-прежнему увлекаешься писаниями Ино­ко, — заметил Гинноскэ, то рассматривая желтую об­ложку, то приоткрывая книгу и перелистывая страни­цы. — Да, да, я в газетах недавно читал объявление... Так вот она какая! Совсем невзрачная книжонка!.. Право, можно подумать, что Иноко для тебя куда больше, чем просто любимый писатель. Ты прямо-таки кумира из него сделал! Очень уж часто ты о нем говоришь, — рассмеялся Гинноскэ.

— Что за чепуха, — натянуто улыбаясь, возразил Усимацу и взял у него книгу.

Все вокруг постепенно заволакивал вечерний туман, он все больше и больше сгущался. Над домами стлался дым вечерних очагов. Там и сям зажигались огни. Сообщив, что послезавтра он перебирается в Рэнгэдзи, Усимацу простился с приятелями. Пройдя немного, он обернулся: Гинноскэ стоял на углу и смотрел ему вслед. Усимацу прошел еще полквартала и снова оглянулся: ему показалось, что оба товарища все еще стоят на том же месте, хотя все вокруг утонуло в сумеречной дымке.

Когда Усимацу вышел из Такадзёо-мати, где нахо­дился его пансион, окрестности огласились звоном колоколов: в храмах началась вечерняя служба. Возле самого дома он вдруг услышал предостерегающие кри­ки носильщиков, которые, освещая себе фонарями доро­гу в сгустившейся темноте, выносили из дома носилки. «А, это, наверно, тайком уносят того богача!» — с го­речью подумал Усимацу. Он остановился и молча стал присматриваться, пока не убедился в этом окончатель­но, узнав сопровождавшего носилки слугу. Хотя они жили под одной крышей, Усимацу ни разу не случалось видеть самого Охинату; он встречал только его слугу — человека огромного роста и притом неизменно с лекар­ствами в руках. Теперь этот великан, чуть ли не подпи­равший своей головой небо, подоткнув полы кимоно, деловито распоряжался носильщиками, переносившими его господина, и всячески оберегал его покой. Презирае­мый всеми, возможно, даже и своими соплеменниками, не подозревая, что стоящий рядом Усимацу одного с ним происхождения, Охината с боязливым видом слегка поклонился ему и проследовал мимо. У ворот послышался смущенный голос хозяйки:

— Будьте здоровы! Выздоравливайте!

Из пансиона доносился шум. Постояльцы друж­но возмущались, негодовали, нарочито громко бра­нились.

— Благодарю вас. Будьте осторожны! — повторила хозяйка, подбегая к носилкам.

Охината ничего не ответил. Носилки тронулись. Усимацу провожал их глазами.

— Что, получил!

Это был заключительный победный клич жильцов.

Когда Усимацу, бледный от волнения, вошел в пан­сион, постояльцы все еще толпились в длинном коридо­ре. Словно не в состоянии справиться с возбуждением, одни шагали, потрясая кулаками, другие топали ногами по дощатому полу, а кто-то спешил посыпать порог дома солью. Хозяйка принесла кремень и со звоном высекла искры, — вот, мол, очистительный огонь.

Жалость, страх, тысячи других чувств вспыхивали и гасли в душе Усимацу. Он размышлял об участи этого богатого человека, изгнанного из клиники, выброшенно­го из пансиона, терпящего жестокое обращение, опозо­ренного и теперь безропотно удалившегося неизвестно куда... Как, должно быть, страдал сейчас от душевной боли и горьких слез этот человек! Судьба Охинаты была судьбой всех «эта». А значит — и Усимацу. Годы учебы в учительской семинарии в Нагано, а потом службы в этом городке прошли для Усимацу безмятежно, он жил как все обыкновенные люди, не ведая никаких опасностей и страхов...

Ему вспомнился отец. Он обитал у подножия горы Эбосигадакэ, пас скот и вел одинокую, почти отшельни­ческую жизнь. Перед глазами Усимацу встало горное пастбище, маленькая пастушеская сторожка.

— Отец, отец! — тихо воскликнул он, шагая взад и вперед по своей комнате. На память ему пришли слова отца.

Когда Усимацу немного подрос, отец, серьезно обес­покоенный будущим своего единственного сына, час­тенько и подолгу беседовал с ним, рассказывал разные истории. Именно тогда он поведал мальчику об их происхождении. Он объяснил ему, что в противопо­ложность большинству «эта», обитающих на побережье Токайдо, их семья происходила не от иноземцев — корейцев, китайцев, русских и других пришельцев, прибитых морем с каких-то неведомых островов, — а от беглых самураев, и что бедность, а не преступ­ление превратила их в «эта». Отец всячески внушал ему, что единственная надежда, единственный путь выбиться в люди и сносно жить — скрывать свое про­исхождение. «Что бы тебе ни пришлось вытерпеть, с какими бы людьми ни довелось иметь дело, ни в коем случае не открывай, кто ты. Помни: если ты в гневе или отчаянии забудешь это предостережение, ты тотчас же будешь выброшен из общества». Так наставлял его отец.

Таким образом, секрет благополучия был прост. Он заключался в двух словах: «Храни тайну». Однако в те времена Усимацу пропускал слова отца мимо ушей. «Вот еще! Придумает же отец!» — говорил он себе и, радуясь возможности учиться, выпорхнул из дому. Счастливая мечтательная пора отрочества миновала, избавив его от необходимости вспоминать отцовский завет. Но потом к Усимацу пришла зрелость, и он начал сознавать всю тягость своего положения. У него было такое чувство, будто он, прожив долгое время в уютном доме соседа, переселился вдруг в свой собственный, неуютный и мрачный дом. Теперь Усимацу уже и сам твердо решил скрывать свое происхождение.

Повалившись на циновку, Усимацу некоторое время лежал неподвижно на спине и размышлял, но скоро усталость взяла свое, и он заснул. Когда через некото­рое время, внезапно проснувшись, Усимацу оглядел комнату, он увидел, что возле него уныло горит лампа, которую он как будто не зажигал, а в углу стоит столик с ужином. Он, оказывается, даже не переоделся. Слыш­но было, как на дворе накрапывает дождь. Ему каза­лось, что он проспал не менее часа. Он приподнялся. Взгляд его упал на желтую обложку купленной им книжки. Усимацу решил поужинать и придвинул сто­лик, но, сняв крышку с кадушечки с рисом, он едва лишь дотронулся до еды и, вздохнув, отодвинул все в сторону. Усимацу развернул «Исповедь», прежде чем приступить к чтению, закурил последнюю оставшуюся папиросу.

Об авторе этой книги — Иноко Рэнтаро — говорили, что он открывает «новые страдания» низов современно­го общества. Многие относились к нему неприязненно, считая, что он увлекается саморекламой. Действитель­но, во всем, что писал Рэнтаро, всегда ощущалась какая-то особая нервозность, взволнованность: Рэнтаро совершенно не умел отделять себя от того, о чем он говорил. Но у него смелые мысли сочетались с острой наблюдательностью, и поэтому его произведения обла­дали большой притягательной силой, что не мог не чувствовать всякий, кто прочитал хоть одно его про­изведение. Рэнтаро хорошо знал жизнь бедняков, рабо­чих, а также «синхэйминов»; он не только пытался доискаться до первопричины их бедственного положе­ния, но и обнажал эти причины перед читателем, стараясь всесторонне осветить затронутые им вопросы, снова и снова повторял то, что ему казалось трудным для восприятия, и не успокаивался до тех пор, пока не проникал читателю в самую душу. Впрочем, он не увлекался философской или экономической стороной вопроса, он сосредоточивался на психологическом анализе. В его книгах идеи громоздились друг на друга, как скалы, но это только увеличивало силу их воз­действия.

Однако Усимацу зачитывался книгами Рэнтаро не только по одной этой причине. Больше всего его привле­кало то, что Иноко Рэнтаро — мыслитель и боец — сам был «эта». Усимацу считал его своим учителем и втай­не преклонялся перед ним. Страстное убеждение, что «эта» — такие же люди, как и все остальные, а, значит, нет никаких оснований презирать их, возникло у него именно под влиянием Рэнтаро. Поэтому, как только появлялось какое-нибудь новое произведение этого писателя, Усимацу сразу приобретал его и тут же прочитывал. Он непременно просматривал свежие но­мера журналов в надежде увидеть там и дорогое ему имя. И чем больше он узнавал Рэнтаро, тем отчетливее сознавал, что Рэнтаро открывает ему доселе неведомый мир. И временами горькое сознание того, что он — «эта», заставляло его не опускать голову, а наоборот — держать высоко.

Новая книга Рэнтаро начиналась фразой: «Я — эта». Он ярко живописал невежество и нищету этой касты. Рэнтаро рассказывал о том, какое множество честных мужчин и женщин отторгнуто обществом только потому, что они принадлежат к «эта». Автор «Испо­веди» делился и своими душевными страданиями и своими радостными и грустными воспоминаниями о прошлом: о далеких годах мучительных сомнений, по­рожденных дисгармонией общественной жизни, когда он стремился к духовной свободе и не находил ее; о той поре, когда он вступил в новую жизнь, от­крывшуюся ему, словно утреннее небо. И читая книгу, словно слышишь глухие рыдания мужчины со страст­ной душой.

Новая жизнь, она началась для Рэнтаро совершен­но случайно, из-за обычной житейской неудачи. Он родился в провинции Синано, в Такато. То, что он происходит из старинной семьи «эта», стало известно нескоро, только когда он получил место преподавателя психологии в учительской семинарии в Нагано — еще до поступления туда Усимацу. Об этом поведал кто-то из учащихся, тоже родом с юга Синано. По семинарии пронесся слух: «Среди преподавателей есть парий!» Возникло всеобщее волнение: одни были ошеломлены этой новостью, другие недоумевали. Многие не хотели верить, что Рэнтаро — «эта»; и характер, и внешность, и образованность — все свидетельствовало в пользу его благородного происхождения. Однако среди тех его коллег, кто завидовал Рэнтаро, раздались голоса: «Гнать его, гнать!» Увы, если бы людям не были присущи расовые предрассудки, не было бы убитых в Кишиневе евреев, не было бы и распространенной на Западе теории желтой опасности. В этом мире, где несправедливость легко берет верх над справедливо­стью, кто захочет возвысить голос в защиту «эта»? И когда Рэнтаро признался в своем происхождении и, распрощавшись с товарищами, покинул семинарию, не нашлось ни одного человека, выразившего ему сочув­ствие. Выйдя за ворота семинарии, Рэнтаро решил бросить «науку ради науки».

Все это он подробно описал в «Исповеди». Сколько раз Усимацу, потрясенный, прерывал чтение и, закрыв глаза, погружался в размышления! Читать было трудно. Сострадание — странная вещь, оно не облегчает сердца. К тому же Рэнтаро побуждал читателя не столько читать им написанное, сколько размышлять над этим. В конце концов Усимацу продолжал читать, соотнося написанное с перипетиями собственной жизни.

С отроческих лет и до сих пор жизнь Усимацу протекала, в общем, ровно и благополучно. Родился он в Коморо, в поселке «эта». Он происходил из семьи, которая считалась старшей в роду из сорока семей, живших в уезде Кита-Саку. До переворота Мэйдзи его предки подвизались на поприще тюремных смотрителей и полицейских. Отец его но этой причине был освобож­ден от налогов и, кроме того, получал особый рисовый паек. А поскольку он занимал видное положение среди людей его касты, то даже и потом, когда, обеднев и разорившись, переселился в уезд Тиисагата, он все же сумел определить своего восьмилетнего сына в школу. Усимацу учился в соседнем селении Нэцу наравне с другими детьми, и там никто не подозревал, что новый ученик, такой славный мальчуган — «эта». Потом отец переселился в Химэкодзаву, а с ним вместе переехал и дядя Усимацу с женой. Здесь, в чужом краю, их никто не знал, а самим признаваться в том, что они «эта», тоже не было никакой надобности, так что понемногу они обжились, и мальчик раньше всех забыл о своей родословной. И вот когда после окончания школы его определили в Нагано, где он мог на казенный счет получить образование, все прежнее казалось ему стары­ми дедовскими россказнями.

Сейчас воспоминания ожили в душе Усимацу. В нем проснулся страх, который он испытывал в детстве, когда его сверстники всячески издевались над ним, кидали в него камнями. Он стал смутно припоминать то время, когда они жили в поселке «эта» в Коморо. Вспомнил мать, умершую еще до их переезда. «Я — эта». Как волновала сердце Усимацу эта фраза! Читая «Исповедь», Усимацу испытывал только мучительную боль...

Глава II

Двадцать восьмого числа каждого месяца учителям выплачивали жалованье: в этот день они были особенно оживлены. На этот раз, когда раздался звонок, возве­щавший об окончании занятий, учителя и учительницы, торопливо прибрав книги и тетради, поспешили из классов. Кругом стоял невероятный гам, шаловливые ученики, казалось, разом заполонили все здание. С па­русиновыми ранцами или с узелками, размахивая ко­робками для завтрака и соломенными сандалиями, они с веселым гомоном расходились по домам. Усимацу после окончания занятий — он вел четвертый класс старшего отделения — пробирался сквозь толпу маль­чуганов, направляясь в учительскую.

Директор школы находился в приемной. Он был назначен в Иияму относительно недавно, одновременно с новым уездным инспектором, но Усимацу и Гинноскэ к тому времени уже работали в школе. В этот день инспектор в сопровождении нескольких чинов город­ского управления явился в школу, и директор водил их по классам. Инспектор при этом интересовался преиму­щественно внешней стороной школьной жизни: распи­санием уроков, ремонтом классных досок, столов, ска­меек, лечением распространенной среди учеников тра­хомы и так далее. Обойдя все классы, инспектор и сопровождавшие его лица вернулись в приемную; завязалась беседа; табачный дым заполнил комнату белыми клубами. Служитель сновал взад-вперед по комнате, обнося присутствующих чаем.

Директор делился с гостями своими взглядами на воспитание, в основе которого было строгое выполнение правил. Всякое распоряжение инспектора для него — приказ. Воспитывать детей по-военному — вот кредо всей его деятельности, на этом строится распорядок жизни школы. «Точно как часы» — этим девизом он руководствуется сам, это правило он внушает учени­кам, в этом же духе он наставляет преподавателей. Разговоры же, которые ведут молодые учителя, не знающие жизни, — пустая, бесполезная болтовня. Он всегда держался таких принципов и убедился в их правильности, ибо немало преуспел в своей жизни, — по крайней мере, лично он полон такого ощущения — ведь недаром же он удостоен знака отличия — золотой медали, на которой выгравированы слова, свидетель­ствующие о его заслугах.

Этот памятный знак был выставлен для всеобщего обозрения в приемной. Взоры присутствующих притя­гивал блеск золота. Все с восхищением и любопытством разглядывали медаль, мысленно прикидывая ее стои­мость, размер, вес. В конце концов, высказав вслух свои предложения, все сошлись на том, что она из золота 56-й пробы, диаметр ее 3 сантиметра, вес — 18,75 грам­ма, стоимость около 30 иен. В специальном свидетельст­ве, приложенном к медали, говорилось, что обладатель ее сумел отлично поставить школьное дело и немало способствовал делу просвещения. «За сие, на основании параграфа 8 Уложения о наградах, он удостаивается настоящей медали, что и удостоверяется».

— Да, такой наградой может гордиться не только господин директор, но и все учителя у нас в Синано! — воскликнул седобородый член городского управления. Другой, в очках с золотой оправой, подхватил:

— Это событие необходимо отметить. Мы хотим устроить в вашу честь скромный ужин. Разрешите просить вас пожаловать сегодня вечерком в «Миурая»! И вас, господин инспектор, и вас непре­менно...

— Право, я смущен, не стоит беспокоиться! — поднявшись со стула, стал благодарить членов город­ского управления директор. — Такая награда — самая высокая честь для учителя, я чрезмерно счастлив... Но заслуги мои скромны. Право, награда лишь заставляет меня краснеть, я недостоин...

— Господин директор, такими словами вы нас про­сто смущаете, — сказал, потирая руки, сидевший справа худощавый член городского управления.

— Угощение очень скромное, прошу вас, не отказы­вайтесь! — упрашивал его сидевший слева.

Глаза директора искрились нескрываемой гордо­стью и радостью. Выпячивая грудь и пожимая плечами с таким видом, словно он не может не уступить столь настойчивым просьбам, директор обратился к инспек­тору:

— А как вы?

— Раз нас так просят!.. Пренебречь радушием го­родского управления было бы просто невежливо, — сказал инспектор, великодушно улыбаясь.

— Вы правы... Разрешите поблагодарить вас еще раз потом, когда мы снова встретимся. Прошу передать всем мой поклон, — сказал он на прощание.

Пожалуй, тем, кто не знаком с провинциальной жизнью, трудно представить себе действительное поло­жение директора школы в маленьком городке. Первое условие для того, кто едет учительствовать в провин­цию, — это иметь такие же заурядные интересы, как у директора этой школы. Тому, кто постоянно забивает себе голову разными возвышенными материями, обычно будоражащими воображение в школьные годы, и чуж­дается окружающей его обыденности, не прослужить директором и одного дня. Директору подобает наносить визиты разным влиятельным лицам городка, дабы выра­зить сочувствие или радость по поводу тех или иных событий их жизни, общаться с бонзами и синтоистскими жрецами, постепенно приучиться пить местную водку, говорить на местном наречии, невольно войти в отноше­ния с тупыми, невежественными людьми. Тогда уже сама собой забывается всякая наука. Давно уже стало привычным делом, когда учителя, считающиеся умны­ми, укрепляют свое положение при помощи связей с членами городского управления.

Директор проводил членов городского управления до выхода. Прощаясь, гости еще раз напомнили ему:

— Значит, просим вас вместе с господином инспек­тором прямо из школы...

— Покорно благодарю...

— Служитель! — позвал директор, и голос его гул­ко разнесся по длинному коридору.

Школьники давно разошлись по домам. Окна в клас­сах были закрыты, на теннисной площадке тоже не было ни души. Кругом воцарилась тишина, лишь изредка нарушаемая всплесками смеха в учительской да грустными звуками фисгармонии, доносившимися со второго этажа.

Шаркая сандалиями, прибежал служитель.

— Что угодно?

— Придется еще раз сходить в городское управле­ние, поторопить насчет денег. Если они уже получены, принеси их сейчас же — там уже заждались, — распо­рядился директор и вышел в приемную, где, покуривая папиросу, просматривал газету инспектор.

— Разрешите, — сказал директор и пододвинул к нему свой стул.

— Вот, погляди-ка, — фамильярно улыбаясь, сказал инспектор. — Тут все расписано: и что ты получил медаль, и какой ты образцовый преподаватель. Текст свидетельства приведен полностью. Даже фотогра­фия...

— Да... всюду только и разговоров про медаль! — радостно подхватил директор. — Куда ни повернешься, сейчас же заходит разговор о ней. Даже те, от кого не ожидаешь, и те поздравляют.

— Прекрасно.

— И все благодаря вам...

— Полно, полно... — перебил инспектор. — Как го­ворят, услуга за услугу. Очень лестно, что в нашем кругу есть награжденный медалью. Я вполне разделяю твою радость.

— Кацуно-кун тоже был очень рад.

— Мой племянник? Да, да. Он даже прислал мне по этому поводу большое письмо. Читая его, я видел перед собой его сияющее лицо. Он близко к сердцу принимает твои интересы.

Тот, кого инспектор называл своим племянником, был молодой человек по имени Кацуно Бумпэй, недавно выдержавший государственные экзамены и по получе­нии диплома назначенный сюда учителем. Сам сравни­тельно новый человек в этой школе, директор всячески протежировал Бумпэю, рассчитывая тем самым при­влечь его в число своих сторонников. Несомненно, первое место среди учителей школы по праву занимал Усимацу. Он пользовался гораздо большим уважением и любовью учеников, нежели директор. За Усимацу следовал Гинноскэ, который тоже окончил учительскую семинарию. При всем желании директор не мог поколебать положение этих двух учителей в пользу Бумпэя. Поэтому Бумпэй занимал лишь третье место.

— Зато Сэгава-кун что-то уж очень безучастен, — заметил, слегка понизив голос, директор.

— Сэгава-кун? — Инспектор нахмурился.

— Вы, конечно, полагаете, что раз медали удостоен отнюдь не сторонний для школы человек, Сэгава-кун, несомненно, тоже придет поздравить меня. Но вы очень ошибаетесь! Конечно, сам я не слышал этого, но... и, конечно, мне так не скажут в лицо, но... одним словом, он заявил, что учителю незачем так гордиться получе­нием медали. Это, мол, только официальное признание заслуг, которое, по мнению Сэгавы-куна и еще кой-кого, не имеет ровно никакого значения. Медаль сама по себе, видите ли, — это только внешний знак, ценность же его — в том, что кроется за ним... Сомневаюсь, чтобы это было так...

— Откуда у Сэгавы-куна такие мысли? — вздохнув, заметил инспектор.

— По-видимому, по нынешним временам мы немно­го отстали. Но новое — это не обязательно всегда хоро­шее, не так ли? — сострил директор и засмеялся. — Однако из-за таких настроений Сэгавы-куна и Цутии-куна мне временами приходится очень трудно. Если преподавание ведется в школе не по единой системе и вообще есть инакомыслящие, дело на лад не пойдет. Если бы вы разрешили назначить Кацуно-куна стар­шим учителем, мне было бы гораздо спокойнее...

— Если ты так недоволен, то ведь всегда можно найти способ... — Инспектор многозначительно взгля­нул на директора.

— Какой?

— Ну, скажем, перевести в другую школу... Тогда на его место ты можешь назначить того, кто тебе по душе.

— Это, конечно, верно... но если для перевода нет подходящего повода, тогда так поступать не совсем удобно... К тому же ученики любят Сэгаву-куна.

— Да-а, безупречному работнику не скажешь — уходи! К тому же неприятно, если создастся впечатле­ние, что все это подстроено. Я вовсе не хочу хвалить племянника, но думаю, что он бы подошел тебе, как никто другой. Не стану говорить — лучше или хуже он Сэгавы-куна. А чем, собственно, хорош этот Сэгава-куна? Отчего вообще ученикам нравятся такие учителя? Не понимаю. Высмеивает то, чем другие гордятся, — что же в таком случае он ценит?

— Мне кажется, ему по душе идеи такого рода, как у этого Иноко Рэнтаро.

— Иноко Рэнтаро? Этого «синхэймина»?! — Ин­спектор брезгливо поморщился.

— Да, — сокрушенно вздохнув, подтвердил дирек­тор. — Жутко подумать, что писания таких субъектов, как этот Иноко, попадают в руки молодежи. Нехорошо, нехорошо. Все эти теперешние новые книги — источник заблуждений для юношества. Из-за них-то и появляют­ся нравственные калеки да полусумасшедшие. Да, да... нам никак не понять, чем живет теперешняя молодежь...

Послышался стук в дверь. Собеседники умолкли. Стук повторился.

— Войдите! — сказал директор и встал, чтобы от­крыть дверь. Он думал, что пришел посыльный из город­ской управы, но, увидев в дверях одного из учителей, а за его спиной Усимацу Сэгаву, невольно переглянулся с инспектором.

— Господин директор, вы не заняты? — спросил Усимацу.

Директор слегка улыбнулся.

— Нет, ничего... просто беседовали.

— Кадзаме-сану необходимо повидать господина инспектора. Он хочет обратиться к нему лично с прось­бой, — сказал Усимацу, слегка подталкивая вперед учи­теля, с которым пришел.

Кадзама Кэйносин — старый, отслуживший свой срок школьный учитель. Усимацу, Гинноскэ и другим молодым учителям он мог бы по возрасту быть дедом. В своем черном хаори с вытканными на нем гербами, накинутом поверх грязного кимоно, и в грубых паруси­новых хакама, старый Кадзама сделал несколько неуве­ренных шагов к инспектору. Опустившиеся люди роб­ки: стоило инспектору холодно взглянуть на него, как старый учитель весь съежился, поник и не мог произне­сти ни слова.

— Слушаю вас. У вас ко мне дело? Да говорите же вы! — понукал его инспектор, принимая все более не­приступный вид. Старик продолжал молчать. Инспек­тор в нетерпении стал посматривать на часы, постуки­вать каблуком об пол.

— Так в чем же дело? Коль скоро вы молчите, я ничего не могу понять!.. — нетерпеливо сказал он и поднялся со стула.

Кэйносин, окончательно смутившись, пролепетал:

— Вот... я хотел обратиться к вам с просьбой...

— Ну...

В комнате опять воцарилась тишина, длившаяся несколько минут. Глядя на понурого, дрожащего всем телом Кэйносина, Усимацу невольно почувствовал к не­му жалость.

— Я занят и тороплюсь, — раздраженно бросил ин­спектор. — Если вам нужно что-нибудь сказать мне, говорите поскорей.

Усимацу не выдержал.

— Кадзама-сан, не надо так волноваться! Вы, ка­жется, хотели сказать господину инспектору о тяжких последствиях вашего ухода со службы. Разрешите мне спросить вас, — обратился он к инспектору. — Разве Кадзаме-сану не полагается пенсия?

— Разумеется, нет, — холодно произнес инспек­тор. — Посмотрите Устав начальных школ.

— Устав уставом...

— А разве можно действовать вопреки Уставу? Уволиться по состоянию здоровья или по старости может каждый, — этого никто не запрещает, но право на получение пенсии распространяется только на лиц, прослуживших полных пятнадцать лет. А у Кадзамы-сана всего четырнадцать с половиной...

— Это так, но разве вы не могли бы помочь старому учителю. Ведь речь идет о каких-то шести месяцах...

— Да, но если следовать вашему совету, то послаб­лениям не будет конца. Кадзама-сан твердит: «семейное положение, семейное положение». А у кого нет «семей­ного положения»? Нет, уж примиритесь с тем, что пенсии не будет, и успокойте Кадзаму-сана. Ему нужно отдохнуть...

Поняв, что дальше вести разговор бесполезно, Уси­мацу бросил полный сочувствия взгляд на старого Кэйносина и шепнул ему:

— Кадзама-сан, может быть, вы сами попросите...

— Нет, после того, что сказал господин инспек­тор... просить больше не о чем. Действительно, мне только остается примириться, как вы изволили ска­зать...

В это время в приемную вошел служитель, при­несший пакет с деньгами из управления. Воспользовавшись этим предлогом, инспектор взял шляпу и в сопровождении директора быстро удалился.

Все школьные преподаватели и преподавательницы собрались в большой учительской. Была суббота, но тем, кто живет на жалованье, сегодняшний день казал­ся приятнее завтрашнего воскресенья. Эти люди, утом­ленные ежедневными занятиями, возней со множеством учеников, в большинстве своем не питали искреннего интереса к своей профессии. Среди них были и такие, кто почти не выносил детей. Молодые учителя, лишь недавно окончившие краткосрочные курсы и едва на­учившиеся курить, выглядели повеселее: у них все еще было впереди, но учителя постарше, успевшие отрас­тить бороды, предавались воспоминаниям о прошлом, завидовали всем и каждому и вызывали у других только чувство жалости. Были и такие, кто собирался спустить месячное жалование в первом попавшемся кабаке.

Когда после неудавшегося разговора с инспектором Усимацу и Кэйносин направлялись в учительскую, в коридоре их нагнал служитель.

— Кадзама-сан, вас хочет видеть хозяин «Сасая», он уже давно ждет...

— Что? Хозяин «Сасая»? — растерянно переспро­сил Кэйносин и горько рассмеялся.

«Сасая» назывался трактир на окраине Ииямы, где приезжие крестьяне могли выпить подогретое сакэ. Усимацу давно знал, что для старого Кэйносина этот домик был убежищем, где он забывал о всех своих горестях. По горькой усмешке Кэйносина можно было догадаться, что хозяин «Сасая», услыхав о вы­даче жалованья, пришел требовать с него плату за выпивку.

— И зачем только он пришел в школу? — с тоской пробормотал про себя Кэйносин. — Ладно, пусть по­дождет, — сказал он служителю и поспешно зашагал с Усимацу к учительской.

Открыв дверь в учительскую, Усимацу остановился на пороге и осмотрелся. В окна лились лучи октябрь­ского солнца, пронизывая облака табачного дыма. Пре­подаватели, стоя группками, кто у доски, кто у расписа­ния, оживленно беседовали. В углу, прислонившись к серой стене, о чем-то разговаривал с Гинноскэ пле­мянник инспектора — Кацуно Бумпэй. В его новом элегантном европейском костюме, со вкусом подобран­ном галстуке, обходительных манерах, — во всем его облике было нечто яркое, невольно привлекавшее вни­мание. Черные, тщательно причесанные волосы, свежее лицо, острый сверлящий взгляд... Разве можно сравнить с ним Гинноскэ? У того — коротко остриженная голова, круглое розовощекое лицо, он непринужденно смеется и разговаривает, свободно жестикулируя, — какая меж­ду ними разница! Взгляды многих учительниц с любопытством останавливались на Бумпэе.

Элегантный вид Бумпэя не внушал Усимацу зави­сти. Его тревожило только одно: этот новый преподаватель прибыл из его родных мест. Если хорошо знать Коморо, то нельзя хотя бы случайно не услышать о семье Сэгава. При всей своей широте мир, увы, тесен! И вдруг он от кого-нибудь слыхал, что этот «старшина эта» теперь то-то и то-то... Правда, вряд ли кто может знать об этом... ну, а если вдруг, все же... Кацуно, конечно, не пропустит такое мимо ушей. Мучимый опасениями, Усимацу решил быть настороже. Его взгляд выдавал затаенную тревогу.

Директор проверил деньги, принесенные из город­ского управления, и приступил к раздаче. Усимацу помогал ему, раскладывая на столах учителей конверты с причитавшимся им жалованьем.

— Цутия-кун, вот тебе подарок! — сказал он Гинно­скэ и положил перед ним несколько столбиков медных монет по пятидесяти сэн в каждом, а затем и конверт с серебром и ассигнациями.

— Ого, сколько меди! Просто не поднять, — засме­ялся Гинноскэ. — Ну как, Сэгава-кун, сегодня сможешь переехать?

Усимацу улыбнулся, но ничего не ответил. Стояв­ший рядом Бумпэй спросил:

— А куда вы собираетесь переезжать?

— Сэгава-кун с сегодняшнего вечера начинает стро­го соблюдать все посты! — улыбаясь, сказал Гинноскэ.

— Ха-ха-ха! — закатился Бумпэй. Провожаемый смехом, Усимацу направился к свое­му столу.

Хотя выдача жалованья происходила из месяца в месяц, однако каждый раз в этот день у всех было какое-то особенное выражение лица. Школьные учите­ля никогда не испытывали такой радости, как в те минуты, когда они получали заработанные нелегким трудом деньги. Одни позвякивали серебром, запечатан­ным в конверте, другие завязывали его в узелок и пробовали на вес; одна учительница поглаживала шнурок от коричневых хакама и тихонько улыбалась.

Раздав жалованье, директор вдруг изобразил на лице озабоченность и решительно поднялся со стула. Все насторожились, ожидая, что за этим последует. Директор откашлялся и официальным тоном сообщил об уходе из школы Кэйносина. Затем он сказал, что хотел бы третьего ноября, после окончания церемонии в честь дня рождения императора, устроить по случаю ухода старого заслуженного учителя чай. Раздались возгласы одобрения. Кэйносин привстал, выпрямился, поблагодарил и растерянно сел на место.

Пока учителя и учительницы, обступив Кэйносина, всячески выражали ему свое сочувствие, Усимацу неза­метно покинул учительскую. Гинноскэ, тут же заметив его отсутствие, поспешно вышел за ним в коридор, из коридора в приемную, оттуда в вестибюль, но уже нигде не нашел Усимацу.

Усимацу торопился к себе в пансион. С деньгами в кармане он чувствовал себя как-то уверенней. Вче­рашний день прошел для него мучительно; он не мог ни выкупаться, ни купить папирос: мозг его жгла одна-единственная мысль — скорее в Рэнгэдзи! А кому, в самом деле, может быть весело без гроша в кармане? Рассчитавшись с хозяйкой пансиона, он быстро собрал свои пожитки, чтобы сразу же их увезти, как только придет рикша, потом закурил папиросу и только тогда вздохнул с облегчением. «Нужно уехать как можно незаметней», — думал он. Усимацу беспокоило, как от­носится к его внезапному переезду хозяйка. А что, если ей придет в голову, что есть какая-то связь между ним и изгнанным богачом, что именно из-за этого он и пере­езжает? Если вдруг она начнет у него выпытывать и доискиваться причин его переезда, как ей ответить? Именно то, что он переезжает без каких-либо видимых причин, когда в этом нет никакой необходимости, больше всего тревожило Усимацу. Если его объяснения покажутся неубедительными, это ее только раззадорит. Скажу лучше: «Переезжаю, потому что мне там будет удобнее», — вот и все. Думал, сомневался, опасался. А хозяйка, которая имела дело не с одним постояльцем, не проявила ровно никакого интереса к его переезду. Но вот подкатил рикша. Весь его багаж — ящик с книгами, столик, корзина да узел с постелью — вполне уместился в одной тележке. Усимацу взял в руки лампу и, прово­жаемый прощальным приветствием хозяйки, вышел.

Когда шагавшего за рикшей Усимацу отделяло от пансиона уже несколько кварталов, он оглянулся и не­вольно вздохнул с облегчением. Дорога к храму Рэнгэдзи была плохая, рикша двигался медленно, и Усимацу брел за ним следом, размышляя о превратностях жизни и сокрушаясь о своей собственной судьбе. Ему было и грустно и радостно. Нахлынувшие воспоминания будили в нем самые разнообразные чувства. День выдался унылый, все напоминало о приближении зимы; сырой осенний воздух окутывал улицы тонкой дымкой. Росшие по обеим сторонам улиц ивы роняли на землю желтые листья.

Навстречу высыпала ватага мальчуганов. Они друж­но шагали в ногу под звуки флейты и барабана с высоко поднятыми бумажными флажками и, изображая Ор­кестр, распевали веселую песню. «Что это за дети? — удивился было Усимацу. — А, это ученики младшего отделения!» За ними, горланя во всю мощь, не обращая внимания на прохожих, тащился какой-то пьяный. Подойдя ближе, Усимацу узнал в нем старого учителя Кэйносина, уволенного сегодня из школы.

— Сэгава-кун, как тебе нравится мой оркестр! — весело воскликнул он, обдавая Усимацу запахом пе­резрелой хурмы. Судя по всему, он уже успел основа­тельно напиться. Мальчики, на которых он указал, громко расхохотались над своим жалким учителем. — Ну-с, начали! — шутливо скомандовал Кэйносин. — Внимание! До сегодняшнего дня я был вашим учите­лем. С завтрашнего дня я уже больше не буду вашим учителем, я буду вашим капельмейстером. Поняли? — Старик хотел было засмеяться, но по лицу у него покатились слезы.

Простодушные музыканты разразились восхищен­ными возгласами и замаршировали дальше. Будто при­поминая что-то, Кэйносин долго смотрел им вслед, потом встрепенулся и заковылял по дороге, догоняя Усимацу.

— Я провожу тебя немного, Сэгава-кун, — сказал он, дрожа от холода. — Ведь еще не так темно, почему ты с лампой?

— С лампой? — засмеялся Усимацу. — Ведь я пе­ребираюсь на новую квартиру.

— Куда же ты перебираешься?

— В Рэнгэдзи.

— Услыхав «Рэнгэдзи», Кэйносин сразу замолк, И некоторое время оба шли, думая каждый о своем.

— Да... — первым нарушил молчание Кэйносин. — Завидую тебе, Сэгава-кун! Ты да и все вы еще молоды. Все у вас впереди. До чего ж хочется снова хоть ненадолго стать молодым! Плохо человеку, когда он стар и слаб, как я теперь, — грустно заключил Кэйносин.

Рикша с поклажей двигался медленно. Усимацу и Кэйносин, следуя за ним, тихонько беседовали между собой. Вдруг рикша остановился и, глубоко вдохнув холодный воздух, стал утирать струившийся по лицу пот. Все вокруг погрузилось в серые сумерки, только на западе еще желтело слабое сияние. Казалось, что вечер наступил раньше обычного. Еще рано было зажигать свет, но один дом был ярко освещен, на вывеске у входа отчетливо значилось: «Миурая».

Со второго этажа доносились звуки шумного ве­селья, и это навеяло на Усимацу и Кадзаму еще боль­шую тоску и уныние. Пир там, видно, был в самом разгаре. Через сёдзи струились вкрадчивые звуки сямисэнов. Вдруг решительно загрохотал барабан. Потом послышались женские голоса, вероятно гейш, певших какую-то песню. Одна из приглашенных гейш, видимо, запоздала и сейчас торопливо вошла в ресторан, сопро­вождаемая слугой с сямисэном в руках. Смех и голос гостей звучали так отчетливо, что Усимацу без труда различил голоса инспектора и директора школы. По-видимому, за угощением и выпивкой они позабыли обо всем на свете.

— Да, там весело! — тихо сказал Кэйносин. — И со­бралось немало народу. По какому же случаю?

— Разве Кадзама-сан не знает? — спросил Уси­мацу?

— Нет. Я всегда все узнаю последним...

— Это чествуют господина директора.

— Вот как!

Пение стихло, и раздались громкие аплодисменты. Видимо, опять пошли в ход чарки. «Принесите сакэ!» — послышался звонкий женский голос. Усимацу и Кэйносин тем временем миновали ресторан и двину­лись дальше. Они и не заметили, как рикша ушел вперед, и теперь им приходилось его нагонять. Они все дальше уходили от этого места увеселения, и вот уже больше не были слышны доносившиеся оттуда звуки барабана. Кэйносин то вздыхал, то ни с того ни с сего разражался вдруг горьким смехом, в котором звучало отчаяние. «Наша жизнь быстротечна, как сон», — тихо запел он, и от его пения Усимацу сделалось еще груст­нее и тоскливее.

— Нет, не поется... Эх, пил я, пил, а все не пьян!.. — вздохнул Кэйносин и застонал, как раненое животное. Усимацу стало мучительно жаль старика.

— Кадзама-сан, куда вы идете? — спросил он.

— Я? Я провожу тебя до ворот храма.

— Только до ворот?

— Отчего только до ворот, это ты вряд ли поймешь. И я не стану теперь тебе ничего объяснять. Хоть мы не первый день с тобой знакомы, но подружились совсем недавно. Да... хочется мне хоть разок поговорить с то­бой по душам!

 

Проводив Усимацу до ворот Рэнгэдзи, Кэйносин простился с ним и ушел. Жена настоятеля радушно встретила Усимацу у ограды храма. Работник при храме, Сёта, перенес вещи Усимацу в мезонин. Запах рыбы, жарившейся на кухне, проник в жилые помеще­ния храма и, смешавшись с дымом курений, вызвал у Усимацу какое-то странное, непривычное ощущение. К главкому зданию храма направлялся служка, вероятно, с приношениями статуе Будды. Усимацу поднялся в мезонин и огляделся: стены его комнаты и сёдзи были оклеены новой бумагой и казались приветливее, чем в первый раз. Ему даже приготовили ванну с сухими листьями редьки — «лечебную ванну», как ее здесь называли. И когда, усевшись, за новый столик, Усимацу вдохнул аппетитный запах супа из мисо[5], он вдруг почувствовал себя в этих старых стенах унылой обители удивительно уютно <...>

[1] Какэмоно — картина, написанная акварелью или тушью на бумаге или на шелку в форме продолговатой, висящей вер­тикально полосы, концы которой прикреплены к деревянной или костяной рейке, на одну из которых, а именно на нижнюю, картина наматывается, когда ее снимают.

[2] Окусама — госпожа, почтительное наименование замуж­ней женщины.

[3] Наму амида (Наму амида Буцу) — буддийское молитвенное обращение, употребляется как восклицание, вроде русского «Господи помилуй».

[4] Кун — приставка после имени, в быту довольно фамильярная, более официальная — сан.

[5] Мисо — тестообразная масса из перебродивших соевых бобов.